Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я прошёлся. Срезана люстра, недорогая и, в общем, блёклая; но я жил при пяти её лампах, вставленных в псевдолилии. След в обоях был от ковров, их сняли. Но и за стёклами чешской стенки, прежде с сервизом, - пусто. Лишь книжный шкаф не тронут (книг не читают), как и диван-кровать, кресла, стол и настенное бра, плюс эхо - чадо пустот... Бог властно напомнил нам нашу малость, так же как жителям с ул. Гурьянова и в Помпеях.

Мать гладила льнувшего к ней урода, чьи мании отпечаталось на лице... Поправлюсь: был отпечаток загнанной под спуд психики. Чуя боль сознающей, что пленена, души, я подумал вдруг, что под спудом-то - изверг. Д'yши и сделали всё вокруг - бытийно-культурный ужас. Дёрнувшись, брат погнал вон коляску, сбивши племянника, кой захныкал. Но не о сыне я вдруг подумал. 'Здесь она?' - возбудился я.

И отец принёс спрятанный в тряпках свёрток, сел за стол, стал разматывать тряпки, молча, сурово. Сын мой следил за ним.

Серебро в свету... Бр'aтина.

Толстостенный жбан, круглый. Серебряные мор. коньки были ручками, под вид амфорных; изумрудные очи выпали, лишь один сверкал. Был поддон, окольцованный золотой тонкой лентой в крупных корундах, с надписью на церковно-славянском: 'День, иже створи Бог, взрадуем, взвеселимся в он, яко бог избавляет ны от врагов наш и покори враг под стопы нам, главы змиевы сокрушаи'. Выше был горельеф щитов и, в орнаментах да в сапфирах, лики святых - шесть ликов. Верхний край окольцован был золотом с гравировкою, что-де некогда, в леты давние, князь Василий Васильевич наградил Иоана, сына Ондрея, кто впредь 'Квашня бысть'. А завершалось - толстым серебряным нешироким кольцом в орнаментах. Крышки не было, лишь проушины для крепления. 'Удостоился братины ест серебряна с золочёною крышкаю, весу в оной пять фунт тридцать семь золотник, шубы турскага соболя, аще пуговиц золочёныи, да село со просёлок, да и сельца два, восемь деревни тож, ради крепость и верность...' - всплыло в цитате.

– Это твоё впредь, - вёл отец.
– Ты давай и владей с сих пор. А я... всё.

– В ней чтоб фанту пить!
– ляпнул в миг, в кой дрожала история, сын мой.

– Нет...
– бормотал я.
– Так не положено. Не ответственность, нет...
– Я сбился.
– Но... я ведь жил ею! Вы понимаете? Я никто, вошь... А с бр'aтиной как бы есть чем жить... Она больше нас и важней нас... В ней - символ русскости. Я никто... С нею... Бр'aтина... это знак, что не зря живём. Для кого смыслы в деньгах, но для меня как раз, что есть бр'aтина и я с нею Квашнин. Традиции...

– Ты Квасснин!
– уточнил сын.

– Павел, - изрек отец и ссутулился. Волос, длинный, отпущенный в те поры, как погиб его внук (мой первенец), вис с его головы.
– Придётся. Я чересчур устал.
– Он подталкивал древность к центру столешницы.
– Будь Квашнин с сих пор... И ты, Клавдия, вдруг права? Толку в бр'aтине? Лишь металлы... Жизнь больше смыслов... В общем, впредь Павел пусть... Что ты хочешь, пусть он и делает; пусть хоть выбросит. Мне ничто...
– Он увёл под стол ноги, чтоб, обхватив трость, ждать.

Сын позёвывал. Я отнёс его в комнату, где оправил детские губы лечащим кремом: он их обветрил. Я виноват был; я на проклятой той магистрали гнал в сыне детство - самое ценное, что есть истина и цвет жизни, даже и жизнь сама, ради коей, возможно, цвет вместе с истиной. Человечество не в ООН и не в РАН, уверен. Он, мой сын, человечество 'малых сих'. Я пытался стащить его в ил реальности. Потому ль дети портятся, что попытки, как моя, часты?.. Сын детски пах - пах раем. Выключив свет, я вышел.

– Паша, мне в туалет бы, - ждал меня у своей обворованной комнаты брат с брошюрой.
– Паша, читай давай!

Я повлёк его из коляски, многажды чиненной. Он достиг унитаза; он был в испарине, охал.

– Паша!
– просил он.

– 'Тезисы, - начал я из брошюры, - как звёзды в небе. Цифры горят, блистают и льют энергию, и от них пламенеет сердце и воля! Алы мартены. В зелень каналы в жарких пустынях. Золотом пышет юная озимь. Радугой льются лёгкие ткани. Цифры - конкретика идеалов. Что было сказкой - нынче реальность. В мифах прославлено царство разума. Это время пришло сейчас, и мечта стала явью! Твёрдо, решительно, под водительством партии, весь советский народ идёт по пути коммунизма - самого справедливого и гуманного в мире! '...

Так я читал. И чудилось, что в глазах его выбилось... не назвать что... нечто глубинное, то, что, вслушиваясь в посулы, будто им верит и собирается в яркий мир, к нам... Я читал громче. Здравицы обратились в овации... Блеск риторики, демагогия, фразы, лозунги, смыслы, догмы и тезы - всё верещало! Скрытое в брате как бы вовне пошло... Но я, вздумавши, что оно, это скрытое, сущность жуткая, как всё вольное абсолютно, вздрогнул в испуге... Тут же мне впало, что, изводя порок, Бог даёт его валом Библии, но про рай Свой, Царствие Божие, куда кличет всех, - ничего, исключая побаски. Я бежал в кухню.

Бр'aтина - на столешнице. А отец ник над тростью.

Мать, стройная до разубранной головы на шее, царственно восседала... В общем-то из простой семьи, она кончила Дальрыбвтуз (Приморье). Но, жена офицера, жившая в 'дырах', и мать увечного, не работала, а случалось - лишь в штабе, эпизодически. Где брала силы - тайна. Как несла красоту свою рядом с тихим подавленным мужем и с инвалидом? Как и зачем? Куда?! В Царство Божие? Ну, а как его нет совсем, Царства Божия? Вдруг она живёт раз лишь - и вот у финиша? Или мать - чтоб мне мучиться, поражаясь: как в лживой фикции, чем является мир наш, страждет красивая? Даже, значит, красивому, даже истине мучиться?.. Либо знак мне в ней, что рождён я не только профанным, но и подспудным, трансцендентальным?.. На фотографиях, - в плиссированных юбках и белых шляпках, - мать обольстительна. Про отца (я расспрашивал, всё понять хотел) говорила, он покорил её 'непонятно чем': высоченный и сдержанный, ворот сталинского мундира (а женихались полковники, капитаны торгфлота, ректоры)... 'Непонятно чем'... Может, схожестью? узнаваемой тайной?
– предполагала и, пожимая плечом, итожила, что, в конце концов, 'суждено'.

Звонки в дверь...

Мать привела его. Я встречал гостя в кухне, стройного, сухощавого, в мешковатом костюме, в ёжике сивых волос, с веснушками, с оттопыренным ухом, с парой прищуренных умных глаз и - пахшего кардамоном. Он внёс букет, наш Марка, очень большой букет. Разместив цветы подле вербы, - дар ей от внука, - мать стала спрашивать:

– Гоша, как дела? Твоя мама как?

– Дышит. Счастлива.

– Ты не голоден?

– Нет. Мне в Чапово утром; я здесь в отеле снял на ночь номер... Съездил?
– он улыбнулся мне.

– Возвратился.

– Чапово нам с окна видать, за полями, - встрял отец.
– Ты у нас ночуй, Гоша.

– Но я с машиной. Впрочем...
– И он уселся, вынув из кейса кажется 'Рейнское' да коньяк ещё ('Paul Giraud Tres Rare').

Вспоминали Восток, в/ч, истребительный полк, где отец мой нёс службу с его отцом, истребителем-лётчиком (вдруг разбившимся, похороненным средь иных обелисков с красными звёздами)... Но сперва, - мне одиннадцать, - мы приехали; и вергилием новых мест стал 'Марка', я же стал 'Квасом'. Там была Ника, нынче же-на моя, прежде девочка. Там по ложу камней, с неведома, шла река, вся прозрачная; рыбы висли, как в воздухе. Там сверкали поля, изумрудные в мае, жёлтые осенью и с китайскими фанзами. Ночь там жгли светлячки, день там застили махаоны. Красные сопки были в локаторах, в тиграх, в сцинках, в жэнь-шэнях... И там был грохот от истребителей. Там был рай, кой ещё не судили, не препарировали, не правили... Я косился на бр'aтину под цветочною вазой. Марка же допивал коньяк, раскрасневшись, и сеть морщин возле глаз разгладилась. Подкатив, Родион, мой брат, утянул с собой гостя - продефилировали колонной с песнями и с флажками красного цвета, как на параде.

– Голь одна, - возвратился он.

– Обокрали, - вёл отец тихо.
– Жалко, ребятки. В вас мало главного - цели жить... Верно, чем живём? Что мы дали вам? Ничего мы не дали. А что могли дать? Жили мы партией, и она нас подрезала, как коса траву. Вечно бегали, куда плюнут...
– Он, взяв бокал с вином, отпил и положил руку вновь на трость.
– Жили попусту. Я учил тебя, Павлик? Ты любопытный был, спрашивал, что-зачем. Ничему я тебя не учил: то некогда, то усталый, то и не знал ответ. Вот ведь! Ты был живой, ты спрашивал. Я... я крепости н'e дал, ибо пустой был сам... А что партия была? Фикция. Да-да, фикция, и корыстная.

Поделиться с друзьями: