ЖАНРЫ

Русская философия смерти. Антология
Шрифт:

«Я пойду к ним навстречу, и пусть они убьют меня одного, я и не хочу жить в этом презренном мире, где совершаются такие жестокие дела», – говорит отрок Лин, как бы повторяя собой рождественского Гришу. Отрок Лин бросил бесполезный, безумно дерзкий вызов римскому отряду, умертвившему мужей страны отрока, боровшихся за свободу своей родины. Напрасно умоляют его не задевать проезжающий мимо отряд оробевшие сверстники, дрожащие за свою жизнь. В этом прелестном рассказе не только люди – звери, но и само солнце – «Дракон, торопящий к убийству, распаляющий воспаленные глаза воинов, уже радовался, уже готов был беспощадными лучами змеиных своих очей облобызать невинную детскую кровь и гнойным зноем небесной злобы залить изрубленные жестокими и широкими мечами беззащитные тела».

Римские воины убивают всех, хотя отрок Лин выступил против них один и ответ взял на себя одного. «Нельзя оставить в живых змеиное отродье, – потому что слова дерзкого мальчишки запали в их мятежные души. «Убивайте их всех без пощады, больших и малых, и даже едва только научившихся лепетать», – так сказал старый центурион, предводитель отряда.

Но много раз пришлось воинам убивать и рубить тело отрока Лина, каждый раз он вставал и, окровавленный, настигал их вновь с криком:

– Убийцы, убийцы невинных. Вам нет прощения, нет пощады! И всю ночь метались на конях воины по долине вокруг груды детских тел, и убивали, и не могли убить, пока пред восходом солнца не примчались к морскому берегу, где и погибли в волнах.

«А там, на дальнем поле, у дороги, где убиты были всадниками отрок Лин и другие дети, лежали тела их, окровавленные и непогребенные. Ночью трусливо и осторожно пришли к поверженным телам волки и насытились невинными и сладкими телами людей» («Чудо отрока Лина»).

Несмотря на яркий, своеобразный колорит этого поэтического рассказа, он является удивительно монотонным повторением того же призыва к смерти, того же отрицания испорченного мира, какое мы встречаем во всех рассказах Ф. Сологуба, блестящий талант которого придает все-таки интерес в вариациям одного и того же мотива. Но есть здесь и нечто новое. В «Чуде отрока Лина» враг погибает от миража, от руки сверхъестественной силы. Нет помощи здесь, на земле, где само солнце хочет убийства, где пируют одни трусливые и осторожные волки! Ф. Сологуб очень осторожно, точно крадучись, подбирается к читателю, постепенно, а не сразу раскрывая горизонты своих кошмарных воззрений на жизнь. А быть может, это он сам так прогрессирует? Во всех рассказах сборника «Жало смерти» отвратительный облик жизни и лучезарный, приветливый лик смерти являлись как бы кошмаром больной, нездоровой жизни. Пред нами проходили типы детей и взрослых: или психически больных, или потрясенных сильным горем, или вырождающихся вследствие алкоголизма и нравственного помешательства родителей. Автор как бы внушал мысль о том, что совсем иной должна быть жизнь здоровая. И только в рассказе «Красота» были брошены более явственные намеки на скрытую пока сущность воззрений автора. В «Истлевающих личинах» развертывается уже открыто мистическая основа. Кошмарный бред, вещий сон, галлюцинации, само безумие – это реальная связь мира живущих с мирами, давно угасшими, и миров грядущих. Не лихорадка мучит человека, не бред в жару болезни, убивающей организм человека, и агония смерти пред нами – это страшные дикие чудовища, прорвавшиеся сквозь заклятые стены тленного материального мира из бездны вечности, из жизни, угасшей тысячи лет тому назад, разгуливают теперь среди нас и сводят старые счеты с нами. Ибо в нас возродились души когда-то живших людей, эти души умерших распадаются на части, не мирящиеся друг с другом, и воплощаются каждая в отдельном человеке. И во сне нам угрожает не воображаемый кошмар, нет, это рождается будущее или мы вспоминаем старое, это из мертвых глубин давно минувшей жизни встают невоплощенные души и требуют нас к ответу, сводят старые счеты с нами, и мы погибаем, а люди говорят, что нас сразила болезнь.

Больное, безумное, бредовое – это более реальное, чем та жизнь, которую мы считаем действительной. Это и есть тот прорыв, расторгающий цепи тленного мира, в «мир преображенный», где человек – свободный творец, как уверяют теоретики мистического анархизма. Так уничтожается всякая разделительная грань между бредом и действительностью, между сном и жизнью – все сливается в один сплошной кошмар, в котором светло и прекрасно то, что мы называем бредом, и угрожающее мрачно, безобразно то, что принято считать за действительность. «Прощай, иная, неведомая тайная жизнь. Надо жить дневными скучными переживаниями и, когда придет ночь, спать бессмысленно и тяжело…», – заключает с видимым сожалением автор рассказа «Два Готика», где грезы мальчика о его двойнике, о его путешествиях по ночам в чудный замок Селениты разлетаются, как дым: оказалось, горничная переодевалась в его платье и бегала по ночам на пирушки, а Готик, уличаемый родителями и сопоставлявший их улики со своими снами, и впрямь верил, что это он уходил по ночам к Селените.

Только в своих грезах, мечтах и снах, но не в своей жизненной правде прекрасен мир, а сам он – сплошной кошмар пошлости и злобы. В подлинной жизни «все на месте, все сковано, звено к звену, навек зачаровано, в плену, в плену» [30] .

Но как ни прекрасны формы, оживающие под ударом резца художника, все же пред нами «преображенная» жизнь «инобытия» является сказкой дикаря о победе над смертью и страданием. Это та же вера в воскресенье в том виде, в каком тебя убьют или сам умрешь, вера, посредством которой дикарь свою боль и свое поражение превращает в радость и победу.

30

«В плену».

Двумя путями проходит влияние христианства через всю европейскую жизнь – путем мистики и путем аскетизма. Мертвой и широкой струей влился в русскую жизнь через Византию аскетизм и оставил глубокие следы в народной душе – и в низах, и в культурных слоях. Аскетизм русских революционеров 60-х годов – весьма характерная иллюстрация отражения христианских идей даже в эстетической среде русской интеллигенции. Во имя грядущего счастья, во имя грядущего иного («преображенного», на языке мистиков) строя – глубоко презиралась культурная многоцветная, радостная, веселящаяся жизнь. Пренебрежение к искусству, даже к науке, ко всему тому, что казалось ненужным страдальцу-народу и к чему потом повторил, уже запоздало, вражду Лев Толстой, – ознаменовало первые шаги к сближению интеллигенции с народом. Аскетизм, самоотречение, жертва искупления и покаяния (кающийся дворянин) – эти идеи властвуют над умами и вплоть до появления «Народной воли», первой политической партии в России. После поражения народовольцев в затхлой атмосфере тяжелой реакции вырастало толстовство, пролагавшее путь метафизическим и мистическим влечениям, к которым глуха была интеллигенция 80-х годов, воспитанная в атмосфере политической борьбы и социального переустройства. Крепкие заветы материалистического позитивизма 60-х годов глушили влияние мистических идей Владимира Соловьева и Достоевского, несмотря на огромную популярность этих имен, кроме того, они не были достаточно доступны пониманию широких кругов. И только в наше время, с появлением на свете мечтательного кабинетного мистицизма, на почве разложения старого материализма и позитивизма, нашлись адепты и популяризаторы. Лев Толстой со своим «Разумением», этим особым видом полумистического, полуметафизического высшего, настоящего знания, основная предпосылка которого – любовь, – вот властитель мелких, униженных душ 80-х годов, раздавленных высокомерием и властностью обновленного самодержавного строя. Крайний радикализм, граничивший с анархией, учения Льва Толстого привлекает их симпатии, не требуя от них взамен никаких обязательств подвига или борьбы. Истерические последователи наводнили страну, торжествуя свою победу духа над плотью, а следовательно, и победу без борьбы над неурядицей жизни. Из ничтожных пылинок, отбрасываемых и отметаемых то произволом власти, то стихийным напором неудержимо нарастающих новых форм жизни на развалинах крепостничества, они превратились в спасителей мира, в делателей вечной, справедливой, действительной, а не мнимой и плотской жизни, в которой торжествовал враг, стали владельцами всемирного средства спасения народов. Не все толстовцы были мистики, но мистицизм был самой характерной чертой толстовства. Их собрания напоминали трогательную и тоскливую атмосферу катакомб первых христианских общин. Мистическое отношение друг к другу, мистическое понимание, просветляющий истинный разум любви, мистическое обожание Льва Толстого и его ближайших апостолов, трогательная, проникновенная, полная неизъяснимой пепельной евангельской грусти и слез радости, их взаимная переписка оставляла неизгладимое впечатление в самых позитивистических душах. Надгробное рыдание звучало в любви этих людей и в их просветленных восторгах обретенной истины. Эта сторона была мало отмечена в литературе, поведшей борьбу против толстовства по линии делания малых дел. Последователи толстовства – это мелкие помещики, мелкие чиновники, неудачники-интеллигенты, лица свободных профессий, с плохой или вовсе без практики, одним словом, интеллигентствующий пролетариат, наиболее бездомный, бесприютный в социальном отношении и наиболее остро переживающий бесправие, несправедливую тяготу, бездушие и холод новых отношений, вторгшихся с приобщением России к общеевропейской культуре и властно и беспощадно опрокидывавших все на своем пути. Еще ликвидировались остатки крепостного права, еще отмирали обрывки старой жизни, и бесприютно метались их последыши.

4

У Л. Толстого был свой гениальный предшественник, почти современник Достоевского, Парамон Юродивый Глеба Успенского13, крестьянин, пошедший искать Бога и Правды. Это было тяжкое время реакции 40-х годов. «“Пропадешь!” – кричали небо и земля, воздух и вода, люди и звери… И все ежилось и бежало от беды в первую попавшуюся нору». Люди не смели думать, боялись дышать, жили с камнем на шее, потеряли смысл и аппетит к жизни, уверенность в праве на нее. Кто же приносил освобождение в эту мрачную жизнь, так что «дух захватывало от простора», «кто приносил радость, кто делал унылых себялюбивых рабов людьми, мечтающими о всеобщем счастии?. – Парамон Юродивый, человек с чугунной полупудовой, обшитой сукном шапкой на голове, с полуторапудовой чугунной палкой в руках, с массивными перекрестно опоясывавшими и впившимися до ран в тело железными веригами, с чугунной доской на спине с надписью: «Аз язвы Господа моего ношу на теле моем». Когда он жег на огне ради подвига пальцы, капли холодного пота невольно выступали на лбу, а глаза горели блаженством и лицо становилось прекрасным от неземного выражения, так глубоко верил он в ожидаемое вечное блаженство, в «вечную славу», выше которой ничего нет в жизни человека ни на земле, ни под землей. Он убил все, чем могли его мучить и тиранить. Он отказался от семьи, от места в общественном труде, от всякой радости земной. И ему перестали быть страшны гнет, и бесправие, и насилие, и шпицрутены, он был выше их. Дорогой ценой купил он свою свободу. Он стал сыном и исповедником мертвой жизни, из гроба сделал рай, из мук наслаждение.

Аскетическое учение Л. Толстого с его презрением к плоти вторично освободило маленького, униженного человека.

И вот теперь, после разгрома освободительного движения, вышибленные за борт с красивых «творческих» позиций радикальные и революционные элементы, не связанные плотью и кровью с глубинами народной жизни, блудные сыны культурных привилегированных классов, пытаются подменить тяжелые вериги, чугунную палку и шапку Парамона Юродивого бременем – легким и удобоносимым – словесного неприятия сего мира. Прямые потомки и продолжатели дела Парамона, они тоже, как и он, живут там, за гробом, смерть ласкает их ожидания, но ношу свою на земле они не отягчают, а облегчают. Лишенные возможности активного воздействия на жизнь, совершенно растерявшиеся пред ее загадочной сложностью форм и путей, разбитые наголову, разочарованные в силе пролетарских масс, на которых надеялись, в которые верили, считая себя формовщиками этой серой жертвенной пыли, щепки на поверхности моря, осенние листья в вихре революции и реакции, – они не могли и не могут примириться со своим собственным убожеством, своим бессилием, своим социальным безличием и торопятся уйти в мир свободы, «преображенный мир», снисходительно улыбнувшись на прощанье науке, приобрев более щедрый источник знания – откровение, и самим фактом отрицания всех и вся, всего социального быта и политического строя и воинственным вызовом природе и культуре уже мнят себя упразднителями вселенской закономерности и творцами новой жизни. Так просто и легко, точно по мановению палочки волшебника, из щепок, летящих, где лес рубят, они стали почти богами, творцами, свободными гражданами преображенного мира и иных миров, – правда, только в своих лишь собственных глазах.

Беспощадная реакция, с ее массовыми убийствами, непрерывающимися казнями, превратила всю жизнь сплошь в человеческую живодерню. Глазами Елеазара, воскресшего и утаившего в очах своих невыразимый смысл смерти, смотрит действительность на растерянные и дрогнувшие ряды «строителей» нового строя. И под загадочным ее взором тухнут и гаснут их живые, плотские интересы, и в великом смущении бормочут они: чаю воскресения мертвых! Ужас смерти встает над ними, и некуда уйти от нее. Жизнь обыденная, отодвигающая мысль о смерти куда-то далеко, давно уж отошла от них. Мысль о смерти стоит над ними, сама смерть стережет их, и виселицы, усеявшие русскую землю, встают пред очами, как некогда скелет у древних египтян во время их пира, чтобы напоминать, что и они, еще пирующие, умрут.

Подобно дикарям, примиряющим и гармонирующим жестокую действительность религиозными верованиями, поступают эти растерянные люди. Там, где экономическая необходимость вызвала к жизни тяжкий обычай убийства стариков, там верят, что человек на тот свет перебирается именно в том виде, в каком умрет. Поэтому старики даже торопят детей своих вовремя убить их. Вместо мук поражения получают радость победы. Вера есть хитрое средство превратить самое несчастие в радость, скажем и мы, пародируя г. Бердяева. Смерть прекрасна, люди бессмертны, ибо воскресают вместе с плотью, но воскресшая плоть уже не будет знать устали в своих усладах, существующий же эмпирический мир насквозь испорчен, пропитан тлением от дьявола, по г. Бердяеву, от законов природы, по Ветрову и Мейеру… Как все хорошо, сладко и совсем не трагично. Трагедия оставлена там, внизу, для широких пролетарских масс, в безумном ослеплении все еще протягивающих руки к хлебу земли, к «мещанскому благополучию» в испорченном мире, вместо того чтобы отряхнуть прах его от ног своих и потянуться в иные миры за хлебом небесным.

Вместо земного хлеба они получают смерть, и смерть холодного гроба, не согретого дыханием христианина Бердяева, не побежденного творческим стремлением «я» к миру преображенному Александра Ветрова.

Это последнее слово, лебединая песня вырождающихся культурных элементов сытых и образованных классов.

Они в стороне от борьбы, они чужды мукам пролетарских масс, но они чужды и хищнической радости и муки в погоне за наживой, в процессе выжимания человеческого труда. Это рантье, либеральные чиновники, люди свободных профессий, чувствующие себя неуютно в современном строе. Тускло проходят их дни, беспомощны и бессильны они пред лицом стихийного целого современного общества, но властолюбивы они, – им надо найти место, где они будут чувствовать себя вожатыми и творцами. И они находят его в преображенном мире. Голое отрицание быта, ветхих слов: отец, сестра, брат, отрицание всего положительного, созидательной жизни, отрицание ad hoc14, принципиально отождествляется с положительным творчеством, понимаемым, конечно, не позитивно, но религиозно. Тени людей, жалкие прихлебатели жизни, пена на ее поверхности, они пытаются сохранить свое лицо, свое место в истории – и находят его только в умелом и сладострастном смаковании смерти. Стоя вне борьбы, но выросши всецело из недр капиталистического буржуазного общества, – они апологеты не того или иного класса, а самой сути буржуазного строя, защитники абстрактных интересов, идеалов, тенденций огромного целого, на чьем теле они лишь скучные и вялые паразиты. Ведь эта проповедь – замаскированный призыв к красивой смерти; ведь она выражает вынужденную ликвидацию жизненных интересов, безнадежно упершихся в одну точку – чувственное наслаждение. Пусть же идут дорогою гибели те, кому суждено погибнуть, пусть не заражают своим присутствием здоровых. Эта апология чувственности, эта проповедь святости и обожествления разнузданной плоти не угрожает здоровым росткам общественности. Где же она имеет успех? Не среди ли сытых и обеспеченных, не среди ли тех, для кого Рок устранил из поля жизни борьбу за существование, труд, склоняющий к могиле? Праздная, сытая жизнь заметалась в предсмертном страхе у порога народного разорения, в кровавом тумане зверства и насилий. Это расплата. Смерть, о которой забывали, напомнила о себе, они незримо присутствует всюду, где жива память. Некуда деться, некуда бежать, нельзя забыться, погружаясь в тину житейской пошлости, когда в воздухе реют пред очами саваны повешенных, мертвые глаза расстрелянных, когда не смолкают вопли замученных, заморенных, обреченных на голодную или насильственную смерть тысяч прекрасных, полных силы жизней. Когда умирает ветхая старость, потерявшая вкус к жизни, и тело которой могильная плита над трупом души любимого близкого человека, – это не только не тяготит, но освобождает, облегчает живых. Но когда умирает родной народ, умирает в своих лучших, красивейших сынах, – с этим не может помириться иной раз и черствое сердце.

Поделиться с друзьями: