Русская любовь. Секс по-русски
Шрифт:
Вдруг появлялись картежники с замусоленными картами в руках. Частенько я видел женщин, которые шили что-то на швейных машинках. Нищета и безысходность выпирала в вечернее время из этих домов.
А вот и старик-часовщик с лупой на лбу, привязанной веревкой, на газете возится с часами в кружке скудного света. Запахи от вечерней готовки заполняли переулки. Все дворы заполняли кривые тополя, деревья, совсем не подходящие городу. В месяцы их цветения было не продохнуть. Пух залетал в рот, за шиворот, в волосы. Часто толстый ковер пуха мальчишки поджигали, и он горел, как порох, сжигая чулки у женщин. Все жили одинаково, за исключением тех, кого выпускали заграницу. Они жили в хороших домах и имели машины.
Но таких домов в Москве было не очень много. Во всех домах в теплую погоду перед подъездами сидели бабушки, лузгая семечки, и обсуждали все и вся. Звучало все так: «Ох, эти времена! И девушки не те, и „Боржоми“ не тот». Шел вечный стариковский разговор. И еще всегда рефреном звучало: «Только бы не было войны». Нагулявшись по темным переулкам, я через каменный мост проходил через Красную площадь и подходил к метро «Охотный ряд». Это была наша улица-кормилица — «Бродвей». Это был другой город, другая страна.
С левой стороны — гостиница «Националы», в которой жил «Картавый», т. е. Ленин, дальше театр Ермоловой, дальше, через пару домов, Центральный телеграф, у подъезда которого вечно толпилась толпа из грузин в кепках с огромными козырьками. Что они там целыми днями делали, осталось для меня глубокой тайной. Напротив телеграфа в переулке был Художественный театр, а на углу — особый магазин, где продавалось шампанское в розлив с шоколадными конфетами. Мой папа, пока его не забрали и не уничтожили, часто после работы туда забегал и, пахнущий вином и табачком, приходил домой, что маме очень нравилось. Мама понимала, что это было единственное развлечение мужа в этой серой жизни.
За этим магазинчиком был магазин духов. Духи были только советские. Женщины, побывавшие заграницей, обходили его стороной, чтобы избежать запахов этой «замечательной парфюмерии». Там продавались духи «Сирень», «Красная Москва», «Камелия», одеколон «Тройной».
Около этого магазина и магазина «Подарки» вечно крутились резвые спекулянты с дорогущими французскими духами. Милиция их не трогала, так как жены милиционеров к советским духам не имели никакого отношения.
Дальше шел магазин, который их-за его длины и ужины москвичи прозвали «Кишка». Во время войны он был нашим кормильцем. Все десять витрин были заполнены тысячами банок со сгущенным молоком в виде стенок, зданий, да и просто кучами. Посреди них лежали сотни банок с крабами и банки с печенью трески. Они стоили недорого, но их никто не покупал. Не покупали крабов дальневосточных, которым сейчас цены нет.
За яйцами, мясом, хлебом, молоком, колбасой стояли длиннющие очереди. Эх, сейчас бы мне, западному человеку, вскрыть баночку крабов, развернуть пергаментную бумажку внутри нее, выпить сок из баночки, а затем съесть эту невиданную вкусность — самих крабов. Я отдам 20 евро за эту баночку, но не купить… На Запад настоящий дальневосточный краб и «клешни не сует». Жалко, так жалко…
Дальше я перехожу площадь с Юрием Долгоруким и через два дома попадаю в «Филипповскую булочную». Этот магазин, роскошный магазин был построен купцами в «Серебряном веке», в XIX столетии. Барокко и ампир, мозаика и стенная роспись. Изумительно расписанный лучшими художниками потолок, мозаичный пол необыкновенной красоты, но это, при советской власти запущенное, все равно радовало глаз. Какое было несоответствие роскошного интерьера магазина с входящими в него плохо одетыми и дурно пахнущими людьми.
В этом магазине я по карточкам во время войны получал на маму 250 г черного мокрого хлеба, на брата — 200 г, а на себя — 150 г. Часто, умирая от голода, я садился под прилавок и собирал крошки хлеба, если они иногда падали вниз с огромного тесака, которым хлеб разрезался.
Часа через четыре у меня в руках был шарик грамм так на 80. Он был для меня дороже любого шоколада.
После «Филипповской» шел большой отель, из которого в 1937–1939 годах Сталин отправил умирать в лагеря сотни немцев-коммунистов, назвав их «врагами народа». Затем следовали несколько домов, а за ними — знаменитый «Елисеевский магазин».
Он повторял «Филипповскую булочную» по интерьеру, но был раз в двадцать больше. По всему периметру зала стояли на огромной высоте китайские вазы четырехсотлетней давности, а с потолка свисали три люстры, по 6 тонн каждая. Немыслимое количество скульптур из мрамора украшало магазин.
Кассы, выдающие чеки, звенели звоночками. Они сами по себе были произведениями искусства. Чернил не хватит, чтобы описать всю эту роскошь. Высшие советские «бонзы» отоваривались в этом магазине, и в благодарность за услуги во времена Андропова директора этого магазина расстреляли, причем ни за что. Слишком много людей наверху были завязаны в коррупции.
Вот рядом с этим магазином в переулке и притулился маленький домик, в котором жил мой приятель, барабанщик Сема Лифшиц. Он был нарасхват в разных оркестрах, да и на халтурах зарабатывал прилично. И вот в один из дней, ведомый одиночеством, я вошел в незапертый подъезд его коммуналки. Я был с Семой одного возраста и не привык предупреждать его о своем приходе. Так же и он мог посетить меня. Все делалось спонтанно. Вот и я, не постучавшись, открыл дверь в комнату Семы и замер от удивления и какой-то щемящей надежды на будущее. На широкой кровати, повернувшись лицом к стенке, похрапывал Сема. Рядом с ним, не прикрытая одеялом, лежала божественная женщина рубенсовских форм, белокожая блондинка «а ля» Мэрилин Монро.
Я оторопел и даже пожалел, что не ударник, а гитарист. Зря так подумал. Оказалось, что в женских глазах гитарист, да еще поющий, в сто раз ценней, чем вечно стучащие барабанные палочки. Если бы эта «чувиха» жила во времена Рубенса, она наверняка стала бы его натурщицей и прославилась на века.
«Ну и Сема, ну и стервец, скрывать месяцами такое сокровище от друзей — это нехорошо», — подумал я. Взялся за ум, вышел за дверь, тихонько прикрыл ее — и громко постучался. «Кого там черт несет? Поспать не дают!» Сема сел на кровати, приоткрыл один глаз. «Это ты, Ферд? Заходи». Его чувиха быстро натянула одеяло на себя. Я подошел к кровати, поздоровался с Семой. Из-под одеяла высунулась рука его подруги с изящной тонкой кистью и ухоженными ноготками. Я поздоровался. «Меня зовут Зоя».
Я подумал про себя, что, наверное, весь СССР погряз в этих Зоях. До этой Зои у меня побывало целых три Зои. Все они, как на подбор, были чудесными и честными «давалками», но их минус был в том, что при моем расставании с ними они долго плакали, терзая мое сердце. «Очень приятно познакомиться». Мне показалось, что при этих словах Сема даже вздрогнул. Как показало время, вздрогнул совсем не зря. «А как зовут вас? Хотя Сема вас назвал по имени, но я, простите, позабыла». Ну, я и напомнил, что зовут меня Фердинанд. «Какое прекрасное имя, но очень длинное. Можно, я вас буду звать „О, Ферри“. Так на некоторое время у меня появилось новое имя, и мне даже это очень понравилось. К моей куртке это имя подошло больше, чем Ферд.
«Я что-то не встречала вас на „Бродвее“. И как я могла такого симпатичного парня, да в такой шикарной куртке, пропустить?»
Про себя я подумал, что лучше бы она оценила мои песни, чем куртку. Тогда бы я определил, управляет ею вещизм или душевные порывы, хоть поплакала бы. Перед уходом я сказал: «Сема, я не ожидал от тебя такого сокрытия этакой красоты. Мы же ни одну из наших „чувих“ от тебя не скрывали». «Ну ладно, Ферд, не обижайся — вот и познакомился». В тот момент, когда он мне это сказал, я почувствовал, что Сема очень недоволен моим приходом. Немного поговорив, я распрощался с Семой и Зоей № 4 и ушел, твердо решив заполучить такое чудо.