ЖАНРЫ

Русская тема. О нашей жизни и литературе
Шрифт:

Большевики, несмотря на их пресловутое «классовое чутье», поздно сообразили, что для страны победившего социализма такие писатели — нож острый, и вот летом 46-го года, чисто по-большевистски, то есть ни с того ни с сего, ЦК ВКП (б) выдало постановление насчет Зощенко, и толстяк Жданов выступил со своей людоедской речью.

Суть ее состояла в том, что «Зощенко совершенно не интересует труд советских людей, их усилия и героизм, их высокие общественные и моральные качества», что «Зощенко, как мещанин и пошляк, избрал своей постоянной темой копание в самых низменных и мелочных сторонах быта… привык глумиться над советским бытом, советскими порядками, прикрывая это глумление маской пустопорожней развлекательности и никчемной юмористики…», «с циничной откровенностью продолжает оставаться проповедником безыдейности и пошлости, беспринципным и бессовестным литературным хулиганом… Трудно отыскать в нашей литературе, — сокрушался Жданов, — что-либо более отвратительное, чем та «мораль», которую проповедует Зощенко… И эту мораль он преподносил советским читателям в тот период, когда наш народ обливался кровью в неслыханно тяжелой войне…» Больше того: «Пусть он перестраивается, а не хочет перестраиваться — пусть убирается из советской литературы!..»

По-своему, по-большевистски, Центральный комитет был безусловно прав. В стране, где всё и вся подконтрольно узкому кругу лиц, где даже приём стеклотары от населения обсуждается среди первых чиновников государства, где «величайшие гении всех времен и народов» вникают в такие мелочи, как театральный реквизит и заклёпки для самолетов, литература есть, конечно же, «часть общепролетарского дела», никак не больше, которая, по мысли того же Жданова, призвана «воспитывать молодежь не в духе наплевизма и безыдейности, а в духе бодрости и революционности», иначе ей грош цена.

Однако с точки зрения вечности, как говорится, всё это сущая чепуха. Потому что литература если кому и служит, так только себе самой, точнее сказать, своей неизменной сути — она есть средство укрепления человека в его метафизической должности подобия Господа на земле. Писатели же, в свою очередь, из века в век обогащали мировую культуру, мало заботясь о том, какой из вкладов будет иметь общественно-политическое значение, и вообще сочиняли книги по той причине, что им нравилось это делать.

Да только большевикам не нужно было такое, то есть истинное, искусство, а требовался им своего рода промысел, способный худо-бедно обслуживать фундаментальные и сиюминутные политические интересы, почему они и претендовали на непосредственную пользу для себя от всякой картины, книги, оперы, даже симфонии и трактовали художественную культуру как подсобное хозяйство самого узкого направления. И, надо сказать, они своего в основном добились, поскольку «ежели зайца бить, он спички может зажигать» — в результате прямого террора и смешных трагедий вроде постановления ЦК от 46-го года наши замученные литераторы и выродились в обслуживающий персонал, который четко прислушивался ко всякому окрику из сераля.

То, что руководители огромной империи не поленились обрушиться на писателя, сочинявшего забавные рассказы из жизни городских низов, нисколько не удивляет, так как руководители эти были люди злые, глупые, некультурные. А вот то, что Михаил Михайлович на них за это обиделся, удивляет. Ведь знал же он, поди, с кем имеет дело и что стоят громы и молнии, которые мечут в него угрюмые фанатики из бывших фабричных, уголовников, недоучек. Ведь иной на такую критику даже не огрызнется, а только подумает про себя: ничего не поделаешь с этими обормотами, ибо не ведают, что творят.

Хотя обида Михаила Михайловича только с высоты сегодняшнего времени непонятна, и надо принять в расчет, что к 46-му году его крепко достала «курская аномалия», надо принять в расчет безумную эпоху в безумной стране, где выдающиеся писатели работают дворниками, а задорные ремесленники, да еще к тому же банальные негодяи, выпускают свои бредни миллионными тиражами, где художники с мировыми именами перебиваются с петельки на пуговку, и где благоденствует — как в Америке адвокаты — самая что ни на есть чернь: официанты, носильщики, повара, приемщики стеклотары и мясники.

Да и как тут не обидеться, если с Михаилом Михайловичем почти все здороваться перестали, если его изгнали из Союза писателей за «наплевизм», лишили средств к существованию, книги его изъяли из библиотек, и целое поколение советских читателей даже имени такого — Зощенко — не слыхало…

И вот уж действительно велик русский Бог, который рано или поздно наводит полную справедливость. Если бы всё было так, «как завещал великий Ленин, как учит коммунистическая партия», то ничего бы сегодня от Зощенко не осталось, кроме корявой елочки, которую он в бытность ребенком изобразил в рамках отцовской картины «Отьезд Суворова». А так, напротив, о Панферове, Гладкове, Бабаевском и прочих столпах социалистического реализма сегодня никто ничего не знает, а сочинения Михаила Михайловича Зощенко будут читать и почитать, дондеже существует счастливое занятие — чтение, и этот любимчик небес — читатель.

Видимо, и сам Михаил Михайлович предчувствовал, что именно так оно и произойдет. Да только ему не было от этого легче, и он, как ни странно, представляет собой одну из наиболее мрачных фигур русской литературы…

Трудно вообразить, чтобы едва ли не самый смешной рассказчик в истории нашей изящной словесности, написавший: «Или придет человек посидеть у хозяина. Выкушает стаканчик чаю, посмотрится в самовар — мол, рожа какая кривая, усмехнется про себя, на скатерть варенье капнет и уйдет… А спроси его, сукинова сына, зачем он приходил, какая в этом мировая идея или польза для человечества — он и сам не знает…» — чтобы такой писатель в быту был человеком угрюмым, неразговорчивым, нелюдимым, постоянно мучимым беспричинной тоской, которая не давала ему покоя… Загадка, конечно, но это так. В самой веселой компании он мог за вечер не проронить ни одного слова и ни разу не улыбнуться, на него то и дело находили приступы черной хандры, от которой он пытался избавиться тем, что сочинял трактаты о счастье, о значении прошлого, об омоложении организма; он не любил воды и поэтому никогда не купался и, судя по всему, страстно боялся смерти. То ли причиной, то ли следствием такого психического неустройства следует назвать его редкое одиночество; у Пушкина был Нащокин, у Гоголя — Пушкин, у Льва Толстого — Чертков, у Чехова — растения и собачки, у Бабеля — Антонина Николаевна Пирожкова, а у Зощенко не было никого и он прошел по жизни в гордом одиночестве, ну без малого в гордом одиночестве, этаким бронзовым рыцарем советской литературы. Кроме того, известен один странный случай, произошедший с Михаилом Михайловичем в годы детства: когда в одночасье скончался его отец, это произвело на мальчика такое сильное действие, что он заболел какой-то чудной болезнью, главным проявлением которой было полное отсутствие аппетита, попросту говоря, маленький Зощенко вовсе перестал есть. И незадолго до кончины в пятьдесят восьмом году Зощенко перестал есть, иногда отговариваясь тем, что опасается отравиться, и, собственно, уморил себя голодом, как великий сатирик Гоголь…

Так вот едва ли не самый смешной из наших рассказчиков, точно по завету Гоголя, Салтыкова-Щедрина, Николая Успенского, был человеком мрачным. Это ли не «курская аномалия», которая, кажется, характерна у нас для всех времен, поколений и жанров политического устройства. Странная страна, странный народ, и писатели его странные…

Колобок

С годами как-то тяжело становится читать художественную прозу, всё время ловишь себя на мысли: вот, дескать, человек напридумывал исключительных положений, чепуховых диалогов, умышленных персонажей — а ты читай!..

Правило это, впрочем, не распространяется на высокую литературу, которой можно пользоваться бесконечно, хотя круг её очень узок, и, вероятно, по той причине, что высокая литература выше самой действительности, а сочинительство после Бунина, напротив, чересчур смахивает на игру. Вообще из написанного за последние 40 лет можно читать без насилия над собой только путевые заметки да дневники, и то при условии, что они принадлежат культурному и разборчивому перу.

Кроме того, желательно, чтобы таковые исходили не от страдальцев за какую-нибудь идею, а пусть от обиженных жизнью, но никак не по литературному департаменту, поскольку страдальцы все скучно пишут, может быть, оттого, что живется им во всех отношениях хорошо. И наоборот: у нас почему-то сложилось так, что чем беспросветней у писателей биография, тем он сочиняет любовней и веселей.

Вот возьмём Михаила Михайловича Пришвина: и голодал-то он, и холодал, и пострадал в молодости за марксизм, и большевики обобрали его до нитки, и ставили к стенке мамонтовцы, и семейная жизнь у него долго не складывалась, и мальчика он чуть на смерть не задавил, сидючи за рулем, а писал человек на редкость красиво, умственно и светло. Но главное, некоторым образом заразительно: повсюду у Пришвина рассыпано столько красот и мыслей, что всегда найдётся, что додумать и дописать. Читаешь, к примеру, книгу его северных путешествий, и всё тебя подмывает от пришвинских щедрот развить мысль: мы плохие, но лучше прочих.

Поделиться с друзьями: