Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Русские дети (сборник)
Шрифт:

Мы с папой заходили во дворы, сидели на лавочках. Папа читал мне Евангелие, читал Толстого, читал Маяковского. Он рассказывал, почему и как советская власть предала коммунизм. А я слушал и мало что понимал. Но смотрел на его лицо — у него было очень твёрдое лицо, черты жёсткие, как резцом вырезанные. И лицо его было такое ясное, что непонятные слова становились понятными.

Папа всегда рассказывал мне обо всём, что с ним происходило, — про его встречи и разговоры со взрослыми. И про то, какие идеи сейчас в обществе. Он мне говорил: я тебе не только папа, но и друг. А друзья должны всем делиться.

И ещё он говорил: «Мои друзья — это Кант, Маркс и Платон. Я с ними каждый день разговариваю. Ведь надо выбирать хороших друзей».

А однажды на прогулке мы познакомились с поэтом, его звали Зиновий, он был член Союза писателей и подарил нам с папой сборник своих стихов. Он хотел участвовать в наших с папой разговорах, потому что это были очень умные разговоры, и поэту было любопытно. Они с папой стали разговаривать, но через некоторое время поэт сказал, что он занят современностью, злобой дня, а прошлое его не интересует. А потом мы устроили поэтическое состязание — мы все сели на лавочку и стали сочинять стихи. «Как в Блуа», — сказал папа. «Что в Блуа?» — спросил поэт Зиновий. «Поэтическое состязание в Блуа, — сказал папа. — Однажды такое было». — «Давно?» — спросил поэт Зиновий. «Недавно, — сказал папа, — в пятнадцатом веке, при дворе Карла Орлеанского. Давайте писать триолеты». Он объяснил нам с дядей Зиновием, как рифмовать триолеты, и сам написал так — я запомнил только окончание:

Не зная ничего о прошлом, Не будучи в прошедшем дошлым, Нельзя ни мыслить, ни любить, Не зная ничего о прошлом, И триолета не сложить.

И опять мы гуляли вокруг дома. И я рос, наши разговоры делались серьёзнее, и папа рассказал мне, как древнегреческий силач Милон Кротонский каждый день обносил телёнка вокруг дома, а телёнок день ото дня подрастал и через два года сделался быком — а Милон всё носил его на руках. И он мне рассказывал про Древнюю Грецию и про греческую философию и читал наизусть «Илиаду»; он знал две пер вые песни наизусть. И он объяснял, как «Война и мир» Толстого связана с «Илиадой»; это «Илиада», написанная с точки зрения троянца.

Я ему говорил: «Папа, запиши эту мысль, а то вдруг забудешь!»

А папа мне отвечал: «Ну что ты. Это маленькая мысль. Надо придумать типологию культур. На это может уйти вся жизнь, но это интересно».

И однажды он для меня написал такие стихи:

Жить — не значит дорожить Своим здоровьем и имуществом, Своим чиновничьим могуществом, — А думать, чувствовать, любить.

Потом он мне объяснял типологию культур и рисовал на земле диаграммы. Он объяснял, почему культура России не похожа на культуру Европы, а культура Америки не похожа на культуру Китая. Он рассказал мне про Шпенглера и про Гердера и объяснил, в чём оба неправы. И рассказал, как культурный детерминизм хотят преодолеть языческими формулами власти. Он смеялся, говоря про Ницше, про его книгу «Воля к власти», и сочинял свои смешные стихи:

Воля к власти — это очень просто: Тел людишек глиняный замес И души испорченной короста — Не скребок ей ни звезда, ни крест.

А я говорил: «Папа, запиши скорей про типологию культур, а то забудешь!»

А папа отвечал: «Если это настоящая мысль, её не забудешь. А если забыл, значит это не мысль».

И мы гуляли вечерами вокруг дома, и он мне рассказывал, как устроена мировая история. Он говорил о том, как объективный процесс социокультурной эволюции переходит в качество собственно «истории». Я слушал и не понимал. А папа терпеливо мне объяснял, что существует всемирная парадигма истории — которая уточняется и дополняется хроникой.

И мы ходили кругами — вдоль трансформаторной будки, мимо голубятни, по пустырю с вытоптанной землёй, по узкой дорожке мимо автомобильной стоянки, — и папа рассказывал, что в истории действуют два разнонаправленных движения: первое — это объективная социокультурная эволюция, хроника событий; второе — это образование идеи из хроники. Он называл это «двойной спиралью истории».

С нами вместе иногда гуляли папины друзья — к нам в гости приезжали взрослые солидные люди из Института философии — папа им объяснял тоже. Он старался говорить очень просто, считал, что всё сложное надо объяснять простыми словами. Сам папа никогда не работал в Институте философии, хотя окончил философский факультет и был философом: после того как его привлеки по делу «безродных космополитов», он к философской карьере уже не был допущен. Он был редактором журнала «Декоративное искусство», сочинял статьи про дизайн — и одновременно писал историю философии, объяснял, как мир устроен.

Когда — перед самой папиной смертью — опубликовали его книгу «Двойная спираль истории», мы встретили даму, критика декоративного искусства. Дама сказала: «Как, вы разве не только декоративным стеклом интересуетесь?»

Папа объяснял мне: «Понимаешь, есть волна времени — часто говорят: такой-то на волне времени; а есть океан времени. Надо видеть сразу весь океан».

В старости его звали в Институт философии; а он не хотел уже никуда идти. Он любил гулять вокруг дома, и ему нравилось писать историю философии и смешные стихи; а ложной значительности он не переносил. Вообще презирал суету. И записывал мысль только тогда, когда для этого наступал нужный момент.

— А как ты знаешь, что пришёл нужный момент?

Он смеялся и не отвечал.

— Я тебе уже говорил про различие Эразма и Лютера? Помнишь? Но сегодня послушай ещё раз, я придумал новый поворот мысли. В связи с крестьянскими войнами в Германии.

И мы шли вокруг дома, петляли дворами, и он рассказывал про Реформацию, Тридцатилетнюю войну, Томаса Мюнцера и Лютера.

И я говорил ему: «Ты всем всё рассказываешь, а сам не записываешь. Вот они украдут твои мысли?»

А папа отвечал: «Мысль невозможно украсть. Они же не знают, почему я эту мысль подумал. Они же не знают другой моей мысли. Интересно то, почему одна мысль появляется из другой. Интересно всё вместе, интересно то, как устроена моя голова, — а это устройство украсть нельзя».

Его друзья становились большими начальниками, делали карьеру, зарабатывали деньги. Они ездили на конференции, выступали. А папа гулял со мной вокруг дома и рассказывал историю философии. Смеялся и сочинял свои смешные стихи.

Он однажды написал стихи бывшему другу, который стал большим начальником:

За славу не продали душ бы, Но чья-то в этом есть вина, Есть государственные нужды, В них наша жизнь вовлечена, И на обломках нашей дружбы Чиновных чудищ письмена.

И мы ходили вокруг дома — каждый вечер, с восьми до десяти, — смотрели, как зажигаются жёлтые окна блочных домов. Я уже стал художником, начал рисовать картины. А рисовать учил меня папа. Он сам рисовать не умел, но понимал про рисование всё. Он мне подарил маленький альбом Гойи и написал на первой странице:

Покорства испытания По корни их растлили, Но всё ж спаслась Испания, Воспрянет и Россия. Добрый молодец, гой еси, Стань ты Гойею на Руси.

Он очень хотел вернуться в Аргентину; он говорил про себя: «Я портеньо» — так называют себя жители Буэнос-Айреса, потому что Буэнос-Айрес — это порт Атлантического океана. Его однажды спросили: «Вы в каком районе родились?», а он ответил: «В районе Атлантики».

Но его не пускали ни в порт Атлантики, ни ближе: до шестидесяти пяти лет ни в какую страну не мог поехать, и на похороны сестры его не отпустили. Когда тётя Лиля умерла, папа дошёл до кабинета большого начальника — хотя вообще он был настолько равнодушен к начальству, что, даже когда его звали, не являлся на приёмы. Так вот, он дошёл до большого начальника — а тот сказал папе: «Вы не знаете, как там хорошо! Если вы туда приедете, вы там останетесь!»

Поделиться с друзьями: