ЖАНРЫ

Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели

Панов Дмитрий Пантелеевич

Шрифт:

Очевидно, именно об этих людях рассказывала мне квартирная хозяйка в Жутово, а может быть, это просто была подобная же история. В разгар наступления Манштейна, у нее на квартире остановился штаб батальона немецкой пехоты, наступавшей в морозной степи. Немцы, пошедшие в атаку во второй половине дня развернутым фронтом, были остановлены и положены в снег нашей сибирской пехотой. В таком положении противники пробыли до утра, но если наша пехота лежала в снегу на морозе под 40 градусов в полушубках, валенках, шапках-ушанках и других теплых вещах, согреваясь глотком спирта из фляги и сухарями с салом, то немцы в летне-осеннем обмундировании и кожаной обуви. И когда утром немецкие кашевары, сварив большой котел какао и наготовив повозку бутербродов, выехали со всем этим добром в степь, то вскоре вернулись с очень мрачным видом. Кормить было просто некого — все немцы померзли. Не наступала и наша пехота, очевидно собравшаяся где-то, чтобы согреться, Конечно, были обмороженные и среди наших солдат, но в большинстве они пережили эту последнюю для немецкого батальона ночь. Немецкие повара раздали жителям села какао и бутерброды, и уцелевший штаб вместе с кашеварами подался на запад уже без своего батальона, замерзших солдат которого наша пехота ради смеха, чтобы пугать своих же, проезжавших ночью, втыкала ногами в глубокий снег, создавая иллюзию живых немцев. Повторяю: в нашей армии всегда было очень своеобразное представление о юморе. А что касается немцев, то напрасно, на мой взгляд, Гитлер орал, что они должны погибнуть, потому как его не достойны. Немцы делали, что могли. Для того, чтобы уснуть и замерзнуть в ледяной степи, не изменив присяге, требуется мужество, которое, очевидно, и не снилось их главнокомандующему — ефрейтору на Западном фронте, в первую мировую войну. Потом этих замерзших солдат складывали в степи штабелями.

Здесь же, на аэродроме в Семичном, уже в Ростовской области, произошел странный случай. Двадцать восьмого января над нашим аэродромом, на высоте в три тысячи метров, прошел «Ю-88», направлявшийся с запада на восток. Залесский решил пустить ему вдогонку два наших «Яка»: ведущим младшего лейтенанта Леню Коваленко. Наши истребители догнали бомбардировщик противника и принялись его атаковать. Немец резко изменил курс на 180 градусов и пошел к себе на запад, наши ребята его преследовали, проскочив линию фронта. Вскоре все они потерялись из наших глаз и больше мы ребят никогда не видели. Безрезультатными оказались попытки что-нибудь о них узнать. Можно только предполагать, что они могли быть отравлены газами. Вскоре после этого нашими ребятами был сбит «Ю-88», упавший недалеко от станции Верблюд, рядом с нашим аэродромом. Мы обнаружили в хвосте этого самолета устройство для пуска отравляющего газа. Не исключается, что этот самый «Ю-88» подпустил наших летчиков поближе, а затем отравил их выпущенным облаком ядовитого газа.

Но не дай Бог, если с нашими ребятами случилась история, подобная произошедшей с моим, еще довоенным, приятелем Ваней Стовбой. Хочу рассказать о ней, чтобы читатель еще раз представил, каким быдлом были мы, фронтовики, для всякого тылового быдла, посылавшего нас на убой. С Ваней Стовбой, молчаливым, флегматичным украинцем, родом из Черниговской области, его родное село на берегах Десны, я познакомился на курсах командиров звеньев в Качинской летной школе в 1934 году. Он, как и я, был уже женат. Его подругу звали Тина Акакиевна. Потом мы вместе служили на Киевском аэродроме Жуляны в 13-ой эскадрилье 81-й бригады штурмовой авиации. Позже я ушел в истребители, а Ваня остался в штурмовиках. В ходе нашего отступления Ваня оказался под Москвой, где его «ИЛ-2» сбили. Штурмовик приземлился на территории, занятой противником — сел на живот в снежном поле. Ваня залег под плоскостью своего самолета и отстреливался из пистолета от набежавших немцев. Когда увидел, что дело совсем плохо, выстрелил себе в правый висок. На войне много таких случаев, которых нарочно не придумаешь, пуля прошла наискосок и, выбив левый глаз, вышла через носоглотку. Ваня потерял один глаз, но остался жив, хотя в ходе боя немецкая пуля перебила и его правую ногу ниже колена. Раненого Ваню забрал и выходил русский врач, работавший у немцев. Так Ваня оказался в госпитале для раненых красноармейцев. Через два месяца Ваня остался с укороченной на пять сантиметров ногой, без глаза, но живой. В таком состоянии Ваню отвезли в Германию, где определили подсобным рабочим в угольную шахту. Здесь, немножко отдышавшийся Ваня, окончательно окреп и, раздобыв где-то хлеба, решил бежать, зарывшись среди угля в тендере паровоза, тянувшего состав в сторону бывшей германо-польской границы. Там Ване пришлось произвести пересадку и забраться в вагон, который вез рельсы для ремонта путей на оккупированной советской территории. Ваня устроился в торце вагона между стенкой и рельсами. В пути рельсы, уложенные на катках, сдвинулись и едва не оставили от Стовбы мокрое место. Иван уцелел чудом и потому, когда выбрался из этого вагона на польской территории, то был настолько обрадован таким чудесным спасением и, оболваненный нашей пропагандой, уверен, что братья-славяне поляки, как и весь мир, кроме фашистов, так любят русских и коммунистов и ждут их не дождутся, что не стал особенно скрываться. По длиннополой серой расхристанной Ваниной шинели, раздобытой в плену, поляки сразу поняли, с кем они имеют дело и, ненавидя русских и украинцев не меньше немцев, сразу передали его последним. А немцы отправили Ваню, обросшего бородой и представившегося солдатом на этот раз, на рудники. Воспользовавшись налетом союзной авиации, бомбившей Эльзас (во время этого налета было сбито 25 «Летающих крепостей»), Ваня бежал из лагеря и снова дошел до Польши. Братья-славяне снова передали его немцам. Немцы собирались расстрелять Ваню, но он сумел их разжалобить, уверяя, что бежит на Украину, чтобы спокойно там жить со своей семьей: женой и пятью детьми — на самом деле детей у Вани не было, по той же причине, что и у Шишкина. Стовба снова оказался в лагере для военнопленных, откуда его освободили американцы. Он попросился к своим, надеясь, по крайней мере, на приличную встречу. Его определили в лагерь для бывших военнопленных где-то в Белоруссии, мало отличавшийся от лагеря для осужденных. Восемь месяцев Ваню мытарили, рассылая всюду бесконечные запросы, наконец, установили, что он действительно командир эскадрильи штурмовиков, капитан Стовба, сбитый под Москвой, и с большим скрипом, отпустили домой в Киев, установив пенсию в 400 рублей, на которую можно было лишь изредка кое-как пообедать. Так встретила Ваню Родина, к которой он так рвался. Не лучше приветила его и жена — Христина Акакиевна, довольно бесцеремонная и прямолинейная украинка, уже прекрасно освоившая положение жены погибшего офицера и даже сумевшая извлечь из этого немалые материальные выгоды — устроилась работать в окружном военторге каким-то бухом, одновременно заведя себе, для жизненного разнообразия, плюгавого мужичка, брюхача лет пятидесяти. И потому, когда появился Ваня, то Тина от восторга отнюдь не запрыгала. Тем более, что когда в военторге узнали, что к ней вернулся муж, бывший в немецком плену, то ее сразу уволили. После этого Тина, никогда не отличавшаяся особенной тактичностью, уже прямо принялась бранить Ваню за то, что он остался жив и приехав, испортил ей жизнь. Тина, по ее словам, от Вани успела отвыкнуть и изрядно его подзабыла. Но деваться Ване было некуда, и он продолжал жить с Тиной в крошечной шестиметровой комнатке коммунальной квартиры, бывшей кухне еврейской семьи, вернувшейся после освобождения Киева из Ташкента. Ваня принялся искать работу, но бывшего военнопленного нигде не принимали, а здоровье у него было не из крепких. В конце концов, он устроился кладовщиком в одну из средних школ, где хранились под стеклянными банками разные мухи, пчелы и тараканы. Будучи принципиальным коммунистом, Ваня стал добиваться восстановления в партии, но безуспешно. Была директива ЦК, подписанная Сталиным, не восстанавливать в партии бывших военнопленных. Даже трагическая судьба собственного сына ничему не научила грузинского ишака. Узнав мой адрес, в Монино под Москвой, Ваня, оказавшийся в столице для получения новых учебных пособий в школу и по своим реабилитационным делам, заехал ко мне в гости. Когда я разрезал жирного и нежного рыбца, привезенного мною из Ахтарей, где я был в отпуске, то Ваня заплакал. Мы выпили по рюмке, и Ваня с горечью рассказывал, как какая-то сопливая проститутка в мужском обличье из контрольных партийных органов, набумбурив пухлую мордашку, сроду не видавшую фронтовых ветров, все добивалась у Стовбы: почему же он так неудачно стрелялся, что остался жив? По-моему, это происходило на парткомиссии ВВС Красной Армии. Так что, летя на боевые задания, летчик должен был помнить, что в случае если его собьют, дороги нам не было никуда: ни вперед, ни назад, ни к своим, ни к чужим. По логике вещей получалось, что в случае чего, остается лишь пуля в лоб. Не скажу, чтобы это добавляло боевого духа. Каждый день мы рисковали стать без вины виноватыми перед Родиной, за которую не щадили жизни. Так и осталась в моей памяти, символом всей этой бесчеловечной системы, сгорбленная фигура моего товарища — летчика Ивана Стовбы, бредущая по заснеженной улице, опираясь на палочку. Выглядел он тогда, мужчина лет за тридцать, лет на пятьдесят. Я смотрел ему вслед, и в моих ушах будто бы звучали слова того капитанишки из парткомиссии ВВС, чьего-то холеного сынка, отсидевшегося подальше от фронта, который издевательски спрашивал Ваню: «Может быть, и поверить вам Стовба, что вы стрелялись?» — сопровождая этот вопрос издевательским смехом. «А ты бы попробовал сам…» — ответил Ваня и пошел прочь. Умер Ваня года через три после нашей встречи. Ему повысили пенсию рублей на сто и он, пригрозив Тине, что теперь, как богатый жених, пойдет по девочкам или выпьет водочки, направился в сберкассу. Возвращаясь обратно, возле подъезда своего дома он внезапно умер от разрыва сердца. По-моему, раньше так гораздо правильнее называли обширный инфаркт. Да и какое сердце могло выдержать всего, выпавшего на долю Вани? Помню Ваню, потихоньку смакующего рыбца, облизывая каждую косточку. Так может есть только человек, долгие годы тяжко голодавший.

Но я отвлекся, а пока вокруг Сталинграда, но уже ближе к Ростову, самый яростный мороз не мог остудить ярости сражения. Наши окончательно сломили немцев и преследовали их по заснеженным степям. А 2-го февраля 1943-го года мы узнали по радио, что группировка фельдмаршала Паулюса в Сталинграде капитулировала. Нашей радости не было предела. Не буду говорить о вражеских потерях и наших трофеях, они известны. Металл лежал горами, а мерзлых немцев складывали в штабеля и, обливая бензином, сжигали, чтобы предупредить эпидемии весной. Эпицентр боевых действий все больше смещался на юг, к Ростову, но нам с Залесским, еще в Семичном, предстояло выиграть свой маленький Сталинград.

Дело в том, что Филатов, старший лейтенант, уполномоченный контрразведки при нашем полку, так обнаглел, что, явившись на квартиру, где мы жили с Иваном Павловичем Залесским, попросил, или скорее, потребовал, чтобы Залесский к десяти часам вечера, после окончания боевого дня, явился к нему для допроса. Услыхав такую наглость, я просто вытаращил глаза на этого, хорошо откормленного, сероглазого крепыша и спросил, что он мелет. Но тот солидно заявил, что у него есть к командиру серьезные вопросы, а если его нет дома, то он оставляет записку с подробным планом маршрута к своей квартире, приглашающую Залесского на допрос. Я принялся урезонивать не в меру ретивого особиста, но Филатов разъерепенился и стал доказывать, что сильнее их — особистов, власти в стране нет, и ничего удивительного в явке командира полка для допроса он не видит. Филатов уже стольких посадил в нашем полку, что, видимо, окончательно решил взять власть в свои руки. Он составил записку и нарисовал план, который я наотрез отказался брать в руки. Филатов оставил его на постели командира и с важным видом удалился. Ну и ну, подумал я, стоило нам погнать немцев, и особисты снова подняли голову. Что же будет, если Филатов и дальше станет работать такими темпами — весь полк пересажает? Вздохнув, я сел сочинять ежедневное политдонесение, которыми меня просто замучили. Армейские политработники каждый вечер изрыгали бумажный залп, который, как нас уверяли, в сконцентрированном виде, в конце концов, оказывается на столе у Сталина. Именно по этим донесениям вождь составляет окончательное мнение о боевом духе Красной Армии. Видимо, то же самое говорили и особистам, и штабистам, и прочим. Во всяком случае, мне каждый вечер приходилось писать и доставлять в политотдел дивизии эту совершенно ненужную бумагу, в которую, за отсутствием фактажа, нередко приходилось вставлять разные фантазии. Жаль, что у меня не хватило смелости, как это сделал уже в семидесятые годы один из сельскохозяйственных руководителей, которого замучили отчетами, оставить одну страницу свободной и написать на ней какой-нибудь матюк, чтобы лишний раз убедиться — никто этих бумаг не читает.

В сенях заскрипели половицы, и натружено ставя вразброс ноги, что вообще было ему свойственно, явился утомленный Иван Павлович. Днем был бой, в котором командир участвовал, а потом длительный его разбор, хозяйственные хлопоты, да и сильный мороз, который, казалось, выжимает все силы. Он раздевался, ходя по комнате, и вдруг его взгляд остановился на записке Филатова. «Это что за бумажка?». «Филатов оставил записку». «Какую записку?». «Полюбуйся, до чего этот мудак додумался». Залесский полюбовался и пришел в ярость: «Ах, подлец, ах, скотина, ах, сопляк!».

В нашей комнате стоял телефон и, подняв трубку, командир вызвал Соина. Начштаба прикатился шариком и взял под козырек. Залесский приказал ему доставить к нам на квартиру Филатова, если потребуется, под конвоем двух автоматчиков. Но особист, видимо, пошел гулять по девкам, и на квартире его не нашли. Зато утром Соин, через посыльных, обеспечил его явку на командный пункт полка. Хмырь явился с важной мордашкой, и на вопрос Залесского, что это должно означать, как ни в чем не бывало, сообщил, что ничего особенного, таков порядок всякого допроса. Закипая, Залесский поинтересовался, знает ли особист, что является его подчиненным. Филатов отрицал такую возможность.

Залесский приказал Соину зачитать постановление Совета Труда и Обороны СССР № 100, изданное в 1940-ом году, согласно которому контрразведчики при воинских частях подчиняются комиссарам. А поскольку институт комиссаров отменен и их права и полномочия переданы командирам, то выходило, что Филатов действительно подчиняется Залесскому. Не учёвший этого обстоятельства Филатов от удивления разинул рот. А Залесский дал волю чувствам. Он, весь дрожа, принялся орать на Филатова, называя его сопляком, бездельником и дармоедом. Ошеломленный контрразведчик что-то пытался лепетать в ответ, а потом только злобно посматривал на командира. После этой сцены, выходя из командного пункта полка, и проходя мимо меня, он пробормотал сквозь зубы: «Подожди, я тебе еще покажу». Сволочь была опасная. В этом мы убедились уже в Ростове, когда лакомились рыбой у нас на квартире — Залесский, я и Соин. Вдруг я услышал поскрипывающие шаги под нашими окнами, возле которых сидел. Я прихватил пистолет и вышел на улицу. На пухлом снегу, морозы к тому времени спали, ясно обозначились протекторы шипованных сапог. Таких сапог было не так уж много в нашем, порядком обносившемся, полку. Мы сразу же вызвали к себе на квартиру ординарца командира полка Шмедера, ведавшего у нас обмундированием, и поинтересовались, сколько таких сапог поступило в полк и кому они выданы. Выяснилось, что шесть пар, а самый большой размер, точно соответствующий отпечатку подошвы на снегу под нашим окном, достался Филатову. Сволочь испортила наш ужин, во время которого я блеснул, было, своими познаниями и умением обращаться с рыбой. Ведь мы уже были недалеко от моих родных мест — Красная Армия вышла к Азовскому морю. Залесский оставил тарелку, и принялся писать рапорт на имя командующего 8-ой воздушной армии Хрюкина с категорическим требованием: или убрать из полка контрразведчика Филатова, не дающего ему воевать, или убрать его самого с должности командира полка. Разошедшийся Залесский через голову командира дивизии подал рапорт прямо Хрюкину. А Хрюкина знал Сталин — особистское начальство с этим считалось. Поскольку такого дерьма, как Филатов, в ближайшем тылу можно было черпать любым экскаватором, а командиров авиационных полков, умеющих изо дня в день успешно вести людей в бой, а то и на смерть, было негусто, то через неделю Филатова из нашего полка, как ветром сдуло.

Как нам стало известно, его направили представителем контрразведки к танкистам. А это были не интеллигентные авиаторы. Танкисты, ежедневно десятками горевшие в своих машинах, с Филатовым не церемонились, да и трудно ему было отвертеться от участия в боях. В авиации можно было сослаться на то, что не умеешь летать, но для того, чтобы залезть в танк, особого ума не надо, да и места в танке, в отличие от истребителя, еще на одного человека хватает. И ребята-танкисты, засыпавшие после каждого боя, прямо в машине под скорлупой ледяной брони мертвым сном до предела истощенных людей, взяли с собой нашего отважного Филатова, все радеющего за чистоту рядов, в один из боев, на Миус-фронте, где он сгорел в танке вместе со всем его экипажем. Подвело парня усердие.

Но вот, в отличие от Сталинградской Победы, наша не принесла нам особой пользы — представителем контрразведки в полк прислали еще большую сволочь, старшего лейтенанта Лобощука. Но это уже другая история, а пока, воспользовавшись резким потеплением, наши войска бодро рванули вперед и 12-го февраля 1943-го года, после короткого, но ожесточенного штурма, взяли Ростов. Мы поддерживали их с воздуха, базируясь на полевом аэродроме Зерноград, совхоз-гигант Ростовской области, а уже 14-го февраля наш полк перебазировался на Ростовский стационарный аэродром «Ростсельмаша». Огненно-снежный ад Сталинграда остался за нашими плечами. Шестьсот километров мы шли через снежный океан от Сталинграда до Ростова. Впереди были новые бои.

Страница девятая

Битва на юге

Весна катилась с юга. Ее стойкий пьянящий аромат, настоянный на оживающих степных травах, все заметнее пробивался сквозь ослабевшие морозы. На огромном пространстве, протяженностью в шестьсот километров, от Сталинграда до Ростова, снежный покров, саваном накрывший сотни тысяч погибших, дырявился проталинами. Здесь, на юге, весной 1943-го, вновь предстояло решиться судьбе России, как и во времена Екатерины, походов Суворова. Мы много прошли. Коммуникации сильно растянулись. Железные дороги бездействовали — их срочно перешивали на широкую колею, с узкой — немецкой, железнодорожные батальоны, работавшие днем и ночью. Где-то в них вкалывал Милентий Лысенко, муж младшей сестры Веры — Серафимы. Кстати, Афоня, приемыш семьи Комаровых, в голодный год, очевидно, в то же самое время тушил пожары на кораблях Черноморского флота в Поти. Афанасию снова повезло — призвали в пожарную часть.

Поделиться с друзьями: