Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели
Шрифт:
Имела эта бомбежка, которую я перележал в небольшой водосточной канаве неподалеку от казармы, меланхолически прислушиваясь к свисту осколков, и другие последствия. Пилот «Лаптежника», которого завалил Ветчинин, именно тот, который разбомбил артиллерийскую батарею румын, а потом положил свои бомбы в небольшой дом среди виноградников, в метрах двухстах от нашего командного пункта, видимо думая, что мы отдыхаем в этом домике на горке, попал к нам в плен. В домике, который он вдребезги разнес бомбами, как раз находилась вся семья виноградаря, венгра по национальности, пятеро детей вместе с матерью. Сам хозяин работал метрах в двухстах от дома и остался жив. Что ж, и народам всех запредельных стран пришлось посмотреть в лицо войне, хотя большинство людей, которые гибли, конечно же, не имели ничего общего с теми, кто эту войну затеял. Нам, летчикам, редко приходится видеть дело своих рук. Должен сказать, что немецкий пилот, захваченный в плен (его самолет, подбитый на пикировании, отлетел километра на три от нашего аэродрома, и пилот опустился на парашюте — наша пехота передала его летчикам) оказался высоким парнем в синем комбинезоне, подтянутым, с офицерской выправкой, белокурым, именно такой, каким мы привыкли представлять немцев. Автоматчики поставили его возле стены сарая и принялись с ним разговаривать. Пока командир полка звонил в штаб дивизии, выясняя, что делать с пленным, решил и я побеседовать с немецким пилотом при помощи Романа Слободянюка — «Иерусалимский казак» говорил и понимал по-немецки. Речь зашла о Гитлере. Немец, который отнюдь не тушевался, а вел себя совершенно свободно, выкинул в приветствии правую руку: «Хайль Гитлер». Потом он сразу стал интересоваться, скоро ли его расстреляют, и даже расстегнул комбинезон, указывая, где у него находится сердце, демонстрируя, что для настоящего нациста смерть — пустяки. Это был крепкий парень, который или так увлекся нацистской романтикой, что и вправду возомнил себя нибелунгом, неуязвимым для врагов, или находился в состоянии аффекта. Выяснилось, что немецкая авиация прилетела с аэродрома, находящегося на территории Югославии, в километрах шестидесяти отсюда. А раньше эта воинская часть базировалась на этом самом Лугожском аэродроме, где хорошо знала все цели.
Я показал пальцем немцу на разбитую румынскую батарею, убитые румыны лежали рядом на траве, и он гордо признался, что это его рук работа — для того и бросал бомбы. А вот ответственность за убийство пятерых «кинго» и «фрау» взять на себя отказался. По его словам, это была работа друга, который благополучно улетел. Перед заданием каждый получал цель, которые были прекрасно разведаны. Как раз в это время несчастный венгр разбирал остатки своего жилища, доставая из-под обломков трупы детей. Он выглядел, как человек, который никак не может проснуться среди дурного сна: временами останавливался, бессмысленно глядя вверх, не мог закрыть рот и чувствовалось, что плохо понимает, где он, и что происходит. В наши головы уже крепко затесалась идея, что только убийство очередного немца способно что-либо поправить в этой жизни. И мы попросили венгра посмотреть на летчика, которого объявили убийцей его детей. Виноградарь-венгр отказался взять пистолет, который я ему предлагал, исступленно смотрел на немца, плакал и дрожал, а потом повернулся и ушел к развалинам своего дома. Мы послали несколько солдат ему в помощь, а немца отправили в штаб дивизии под конвоем двух автоматчиков. Сделали мы это с облегчением и занялись своими делами, но видимо, суждено было немецкому пилоту именно здесь сложить голову за своего фюрера. Часа через три его привезли к нам обратно: ваш немец, вы и делайте с ним, что хотите.
Ну что мы могли с ним делать? Самым простым было предложение «Иерусалимского казака», который всякий раз впадал буквально в горячку, видя пленного немца и вспоминая своих родных, расстрелянных в Кировограде. Когда Роман Слободянюк рассказал немцу об этом, тот одобрительно закивал головой и спросил: «Иуда?». Выходило так, что решать судьбу немца выпадало мне. Жена Смолякова, нашего командира полка, была еврейка, и он склонялся к мнению Слободянюка, тем более, что родственников его жены, евреев из Бобруйска, немцы тоже расстреляли. Что же мне было делать? У меня самого из-за немцев погиб сын, а отпусти такого молодца, и он еще наломает дров. Не кормить же мне его из своего пайка? Тем более, что у «Иерусалимского казака» появились мощные союзники — несколько румын, которые объясняли мне, что, хотят рассчитаться с немцем, убившим их товарищей. Я, как Понтий Пилат, отвернулся и махнул рукой. И наши, и румыны окружили немца веселой гурьбой и, оживленно переговариваясь, повели к отдаленному оврагу у реки. Слободянюк на ходу вытащил пистолет и проверил его. Минут через пять в том направлении застучали выстрелы. А еще через час уже из штаба армии пришел приказ доставить на допрос пленного немца. Пришлось сообщить, что румыны за ним плохо присматривали, и он рванул в виноградник, где и скрылся. Очевидно, в штабе понимали, куда девался немец, но не наказывать же своих ребят из-за такой мелочи. Как рассказал мне сам «Иерусалимский казак», он всадил немцу пулю в лоб с третьего раза. Два раза перед этим заставляя его открывать глаза, которые немец все норовил закрыть, а Роман открывал ему их силой, напоминая, что его родные в Кировограде умирали с открытыми глазами. Такие были времена, такие были нравы.
Что касается нравов, то сразу отмечу, чисто внешне наше офицерство выглядело неважно: не было ни воспитания, ни материального обеспечения. В Лугоже я с несколькими офицерами решил остановиться на квартире в большом красивом особняке и постучался для этого в дверь. Вышла пышная румынка лет 35 с уверенными манерами. Не помню, по какому случаю, но на мне была летняя холщовая гимнастерка, с целым рядом медалей, полученных к этому времени, и четырьмя орденами: два Боевого Красного Знамени и два Великой Отечественной войны. Румынка посмотрела на награды, с одобрением сказала: «Декорация!». Она по-хозяйски прогнала моих спутников, велев им поселиться в соседних домах. Почему-то сразу подчинившись этой напористой даме, ребята поплелись искать другие квартиры. Выяснилось, что уверенный тон румынки имеет свои причины. Ее муж, майор румынской армии, служивший в местном гарнизоне, к вечеру явился домой. Офицер был прекрасно одет: красивая, великолепно отглаженная форма из тонкого сукна сидела по фигуре, сапоги из тонкой кожи. За ним почти неотступно следовал денщик. Румын был прекрасно выбрит и красиво подстрижен, слегка пахнул одеколоном. Оказавшись рядом с ним, я будто увидел себя со стороны: мешковатая, как у отряхи — мученика, белая полотняная, летняя гимнастерка, мешковатые галифе, кирзовые сапоги. Трудно было придумать форму уродливее, чем утвердили ее наши вожачки, никогда в жизни не бывавшие толком на фронте и не носившие солдатскую сбрую.
Вскоре нам выдали леи, и я не без удивления обнаружил, что торговля Лугожа работает на полный ход — румыны предпочитали воевать цивилизованно. В одном их магазинов я купил пачку цветных карандашей, а в другом темно-синей, тонкой шерсти, из которой сшил лихие галифе, которым сносу не было. Они бодро мотались на моих ногах еще года два после войны. Потом я купил килограмм прекрасных шоколадных конфет с начинкой из варенья. Поел их и почувствовал себя, как в детстве. В Румынии рыночные правила сочетались с законами военного коммунизма: продавец не имел права повышать цены выше установленной указом короля. Я хотел переплатить, чтобы мне достали дефицит, но перепуганный продавец-румын жестами показал, что за такие штучки можно угодить на виселицу.
Через несколько дней мы перелетели на полевой аэродром недалеко от Лугожа, в местность, по которой протекала небольшая мутная река, белая от плавающих в ней гусей. Сначала мы с удовольствием поедали эту водоплавающую птицу, которую в разных видах подавали в летной, технической и даже солдатской столовых. Мы платили за них полновесной леей сельскому старосте — солтису, сильному крепкому мужику в длинном плотном сиряке из шерсти, обутому в постолы — голову его украшала высокая баранья шапка, какие я привык видеть на Кубани.
Гусей здесь принимали не по-кубански, на глазок, а в строгом порядке: хозяйка приносила гуся, которого резали при ней, она общипывала его, забирала пух, перья, а также голову и лапы себе. Потом определяли чистый вес.
Тем временем эпицентр боевых событий на нашем участке фронта все больше смещался к югу, в сторону Венгрии. Именно там немцы, опираясь на нежелавшую переходить на нашу сторону венгерскую армию, решили создать южный бастион, которым прикрывались Чехословакия, часть Польши, Австрия и выходы в южную Германию. Здесь, в начале знаменитой Трансильванской долины, уже столетия служащей предметом спора между венграми и румынами, нам вскоре пришлось поддерживать атаки казаков Плиева, прорывающихся в Венгрию с севера. Именно туда уходили девятками штурмовики корпуса Каманина в сопровождении наших эскадрилий. Хорошо помню бой, виденный мною с воздуха, происходивший на границе Румынии с Венгрией. Венгерская конница, примерно до одной дивизии, укрылась в огромном кукурузном квадрате площадью до двух квадратных километров. Гонведов поддерживали танки и бронетранспортеры, зарытые в землю. Казаки Плиева нажимали на них с востока при помощи нескольких десятков танков и активной поддержке артиллерии.
Исход боя решило наше участие. Сначала третья эскадрилья, в составе которой я вылетел, долго крутилась над полем боя. Командир Яша Сорокин, подлетев ко мне поближе, разводил руками, показывая вниз, где очень трудно было определить вражескую конницу. Была реальная опасность ударить по своим. Мы два раза облетели место сражения, пока не разобрались, а потом, посоветовавшись в воздухе с штурмовиками по радио, у нас была одна волна, с большого круга кинулись в атаку на венгров. Реактивные снаряды, бомбы и пушечный огонь штурмовиков и истребителей образовывали целые просеки в кукурузном поле. Мы сделали четыре захода на атаку, после чего конница не выдержала и в стремительном галопе по всем дорогам и даже просто по полям, понеслась в сторону города Бекисчаба. Это была уже Венгрия. Мы преследовали отдельные группы стремительно уносящихся всадников, и уложили их несколько десятков. Особенно отличились Миша Мазан и Яша Сорокин.
После этого боя нам предстояло попрощаться с Румынией, где мы начинали входить во вкус местной жизни. Похоже было, что нам предстоит оказаться в Венгрии, о которой наш слюнявый пропагандист майор Рассоха написал в своем пропагандистском конспекте еще более жуткие вещи. Получалось, что венгры едва ли не едят друг друга с голода.
Нам предстояло посмотреть на все эти ужасы после того, как, проведя ночь со 2 на 3 октября 1944 года на аэродроме большого и красивого румынского города Арада, стоящего на румынско-венгерской границе, на утро следующего дня перелетели на аэродром Бекисчаба. Мы были в Венгрии. Скрипки не звучали.
Но, честно говоря, я был рад, что мы оказались в Венгрии. Удивительное дело, венгры, в начале первого тысячелетия потрясшие ужасом всю Европу, даже в старой германской молитве есть слова: «Спаси меня, Господи, от венгерской стрелы», низкорослые и свирепые степняки, отнявшие у славян цветущие земли и виноградные места вокруг Дуная и не поддавшиеся, подобно болгарам, мягкому очарованию славянских женщин, сами ассимилировавшие наших сородичей, взяв в свой язык слова «кутя» — собака и название некоторых сельскохозяйственных орудий, так свирепо и решительно взялись за постижение европейской культуры, что ушли в этом смысле гораздо дальше румын, подпитывающихся двух-тысячелетней культурной традицией, еще от Древнего Рима. Глядя на венгров, отважных эмигрантов, тысячу дет назад покинувших места за Уралом, оставив вымирать от табака, венерических заболеваний и спирта своих нерешительных сородичей, которых мы сейчас называем «ханты-манси», я еще раз убеждался, что недаром мои предки пустились двести лет назад в свой путь к свободе. Дорога на юг по привольным степям заряжает человека оптимизмом и решительностью, ветер перемен учит предприимчивости.
А мои восторги по поводу жизни в Румынии несколько поутихли после следующего случая. Должен сказать, что практика показывает — удержать армию, оказавшуюся на чужой территории от разложения, задача чрезвычайной сложности. Во всяком случае, скажу откровенно — в Европе нам это не удалось. И потому возникали эксцессы, когда на тебя средь белого дня, будто кирпич с крыши падал.
В Дрогинешти мы со Смоляковым остановились в приличном доме инженера, работавшего на нефтяных полях Плоешти. Нам отвели отдельную, хорошо обставленную комнату, принимали с радостью — все-таки поселились старшие офицеры-авиаторы, а не казаки, снова утверждавшие в разных странах свою боевую, разбойничью славу. В это время у родителей — хозяев дома, гостил сын-студент, которого мы звали Сашкой. Самолюбию Сашки, неплохо разговаривавшему по-русски, очень льстили совместные выпивки с нашими офицерами. А у нас, любителей выпить надурняк, было, хоть отбавляй. В тот день я несколько пораньше вернулся с аэродрома, чтобы сочинить очередное, ежедневное, никому не нужное политдонесение — в политотделе очень ревниво следили за поступлением этих бумаг. Только я склонился над бумагой и предался мукам творчества, как на улице поднялся какой-то крик. Я выбежал на порог и увидел, что в соседнем дворе вспыхнул небольшой, арбы на четыре, стог соломы, из-под которого, как ошпаренные, выскочили порядком пьяные Сашка с одним из наших техников. Как позже выяснилось, устроившись в соломе, они выпивали и покуривали. Кто-то бросил спичку и в результате вспыхнул пожар, веселее которого я не видел с тех пор, как мой старший брат Ванька поджег старый стог нашего деда Якова, когда тот не желал убирать его с нашей земли. Я в этой ситуации был виноват, как говорят на Украине, разве что Богу душу. Тем не менее, по селу мгновенно пошел слух, что русские жгут Дрогинешти, и румыны, будучи людьми хитрыми, хотя и понимали вздорность этой информации, но почувствовав в нас, по сравнению с немцами, слабинку, решили, небезвыгодно для себя, изобразить пострадавших.