ЖАНРЫ

Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели

Панов Дмитрий Пантелеевич

Шрифт:

О такой роскоши как возмущаться, я и мечтать не мог. Потом мне был известен путь получаемой сметаны: бабка Варька в Ахтарях превращала ее в масло и отвозила на рынок. Как известно, любой семье всегда нужны деньги, тем более семье крестьянской. А Пановы постепенно богатели: покупали новые косилки, плуги, бороны, американские культиваторы, которые стали поступать к нам во время НЭПа. Отличная техника, сделанная из хорошего металла, а не как в последующие десятилетие для колхозов — из всякой дряни. Американская техника, выкрашенная красной краской, еще и радовала душу как посланец из другого — веселого и богатого мира.

В ответ на стремление Пановых к обогащению, я, понукаемый голодом, сговорившись с одной из коров — Мурой, пожилым и спокойным животным, занялся тем, что сейчас бы наверняка назвали экономическим саботажем. Приласкав животное, я подбирался к его вымени и надаивал молока в бутылку. Однако скоро чуть не погорел. Работница заметила, что один сосок постоянно пуст. Углубив и усовершенствовав свои познания в области коровьей анатомии, я стал сдаивать молоко равномерно и лишил работницу всяких улик против себя. Вот так календарных четыре года, как говорят в армии, я честно отработал на интересы крестьянского клана Пановых.

В 1926 году мне исполнилось шестнадцать лет. Я был высокий, русоволосый, сероглазый юноша — с типичным для славянина лицом. Недаром меня всю жизнь путали с кем-нибудь и принимали за своих знакомых, что порой мешало, а порой очень помогало в жизни. Закаленный жизнью и физическим трудом, я был довольно силен и вынослив, выглядел старше своих лет. Конечно, сказывалась оторванность от образования и культуры, да и зависимое положение нашей семьи, что очень способствовало забитости нас, детей Феклы Назаровны. Честно говоря, нам с Ванькой — старшим очень надоело получать гонорары за свой тяжелый труд в качестве бурчания дядьки Павла: «И когда эта сратва от нас отцепится». А ведь на деда Якова и его сыновей трудилась не только вся наша семья, а и наш добрый гнедой конь-ялун, обладатель лишь половины мужских достоинств. Нам удалось купить его задешево только потому, что на его задних ногах были расширены вены, и бегать гнедой, конечно, не мог. Но этого и не требовалось. Гнедой исправно таскал арбу в хозяйстве деда и в нашем немудреном. Это было ласковое и добродушное животное. Случалось, что мы все четверо усаживались ему на спину и кто чесал большую белую лысину на лбу, кто хвост и гриву, а кто-то уже забрался к гнедому под живот и, почесывая его, просил коня поочередно отставлять в сторону то одну, то другую ногу, что гнедой послушно делал. Мы кормили его хлебом, хорошей травой, кукурузой. Именно этот конь в 1923 году очень помог нам собрать хороший урожай, благодаря которому мы на несколько лет запаслись хлебом. Я уже не зависел от пирожка, который мне иногда совали в холщевую сумку женщины — родственницы, почему-то считавшие, что сироте самим богом положено бесплатно присматривать еще за несколькими коровами кроме дедовых.

Убедился, что родственная и соседская эксплуатация — самая безжалостная. Как-то, например, сестра моей матери уговорила меня вместе с приятелем Алексеем Бутом пойти на берег и собрать тонн десять комки — морских водорослей, выброшенных морем на берег. Комку нужно было отряхивать от песка, присыпавшего ее, разложив на берегу просушивать, дважды переворачивать, а потом тюковать. Три дня на испепеляющем августовском солнце мы с Алексеем работали по-ударному. Тетка выгодно продала перекупщикам собранную нами комку, которой оказалось целый большой вагон. Тетка выручила более 150 рублей и уплатила Алешке Буту три рубля, которые он принял с некоторым ворчанием, а меня отпустила с миром, заявив, что поскольку я свой, мне ничего не положено. Убедившись, что на Бога и родственников надеяться не приходится, мы, образовав святую троицу: Ванька, я и наш гнедой конь, решили в зиму 1923–1924 года заняться заготовкой камыша. Когда сегодня люди, провожавшие в последний путь Ленина, вспоминают о диких холодах той зимы, то мне тоже вспоминается арба, которая тянулась в те дни от Ахтарей в сторону Садок. Арбу тащит гнедой конь, а в ней сидят двое мальчишек, насквозь пронизываемые ледяным ветром, которые пытаются спастись от него, кутаясь в старенькие, потертые и латаные полушубки, наверное, гораздо худшего качества, чем тот, который подарил Гринев Пугачеву. Отъехав километров одиннадцать от Ахтарей по замерзшей глади Золотого лимана, мы оказывались в огромных зарослях, подобных бамбуковым, звеневшего на ветру обледеневшего камыша. Пятнадцатилетний Иван был еще слабоват для такой работы, но куда денешься. Он косил камыш в облаках пара, исходивших от перенапряженного подросткового организма. А я собирал камыш в кули и укладывал на арбу. Должен сказать, что уже в дороге замерзал так, что грелся, бегая за арбой. Но когда мы возвращались в Ахтари, стуча зубами от холода, то это означало иной раз, что в нашей хате будет тепло и весело, а иной раз, что мы принесем матери три рубля, уплаченных заказчиками за проданный камыш, и в семье появятся деньги на керосин, мыло, подсолнечное масло. Выученные опытом родственных экономических отношений, мы категорически отказались возить камыш за один рубль — практически даром, той же Марии Ставрунке и Грише Сафьяну, просившему: «Хлопцы, привезить мени камышу, даром. Все одно кони стоят». Иван, которого природа наделила крутым и даже буйным нравом, сразу поставил отношения с родственниками на хозрасчет и требовал: три рубля на бочку.

Глубоко внедрилась в нашем народе привычка искать дураков, ни в копейку не ценить чужую жизнь и чужой труд. Не поймешь — то ли государственная политика воспитала его у людей, то ли люди сформировали государственную политику, то ли никак не могли отвыкнуть от порядков крепостничества. Вечная наша российская беда: то бытие отстает от сознания, то сознание плетется за бытием.

Как бы то ни было, в семье начали появляться доходы, и мы стали подумывать об экономической самостоятельности. Эти надежды, которые так радовали нашу бедную мать, подкрепил и следующий эпизод, произошедший в 1924 году. За стахановскую работу дед Яков сделал мне «щедрый» подарок — издыхавшую телку, сказав при этом: «На тебе телку, если сумеешь спасти, то будет хорошая корова немецкой породы». Дед совсем было собирался лошадьми оттащить ее подальше в степь помирать, но видимо решил, пожалев коней, возложить эту заботу на меня. Дела животного были в состоянии полного «шваха»: телка лежала пластом, стонала и билась, казалось бы, в предсмертных судорогах, — видел бы я ее в противном случае. Собрался консилиум — мои друзья-пастухи. Что мы только ни делали с этим животным, а толку никакого. Дня через три дед велел запрячь коня и, завязав веревку на шее телки, оттащить ее подальше от табора, как опасную и наверняка заразную. Но я со своими коллегами не позволил этого — тащить животное цугом по земле. Мы взяли телку за ноги, хвост и уши и отнесли в густой бурьян. Здесь мы решились на последнюю известную нам ветеринарную процедуру: напихали животному в задний проход кусочков стирального мыла и начали массировать ей живот. Через час телку сильно пронесло, и она заметно повеселела. А через неделю и совсем поправилась. Я холил ее и лелеял: расчесывал хвост, чистил, купал, находил для нее хорошую травку — сочный резак. К осени по степи за мной бегала как верная собачка красавица — полуторагодичная телка. Но когда я пригнал ее вместе со стадом осенью в Ахтари и загнал в свой двор, то дед сразу поинтересовался: «А где телка?» Рыцарем слова дед Яков явно не был. Но скандала тоже поднимать не стал — ведь был кругом неправ. Дед зарычал как тигр, плюнул и ушел. А из спасенной мною телки вышла замечательная корова, долгие годы кормившая молоком нашу семью — практически наша вторая мать. Такого отличного жирного молока мне пить нигде не приходилось. След этого славного животного затерялся, но еще перед войной, мне, уже офицеру-летчику, старший брат Иван, испепеляемый очередным протуберанцем кубанского жлобизма, который у него, увы, случался, писал в письме: «Высылай деньги, кормить свою корову». Иван пил молоко, а я из своего довольно скромного оклада командира звена штурмовиков, который казался моим кубанским родственникам чем-то вроде золотого запаса Российской Империи, должен был высылать деньги на прокормление славного животного. Пишу об этом с горькой усмешкой: очень изуродовала наши души и родственные отношения проклятая нищенская уравниловка, полная невозможность для трудящегося человека самому сделать свою жизнь хоть немного удобнее, богаче, комфортнее. Вот и бросались друг на друга, особенно на тех, кто, как считалось, выбились в люди. Поверьте, что наш действительный, а не мнимый распределительный принцип, тесно связанный с символом государства и гласящий, что хоть ты сей, а хочешь куй, но все равно получишь х-й, шел очень не на пользу родственным отношениям, в частности.

Но возвращаюсь к 1924 году, когда кроме вышеуказанных обстоятельств к экономической самостоятельности нас стал склонять и первый земельный раздел на Кубани, благодаря которому наша семья, состоящая из шести человек, получила в постоянное пользование четырнадцать десятин чернозема. Выделяли две с половиной десятины на едока. Документы оформлял станичный совет, впрочем не забывавший аккуратно присылать нам квитанции об уплате разнообразных налогов — мать относила на базар скромные плоды нашего домашнего хозяйства — яйца, ряженку, топленое молоко, которые очень бы кстати пришлись пятерым детям погибшего красноармейца. Но налоговый пресс уже тогда завинчивался с исключительной беспощадностью. Говорят, не дай Бог из Ивана сделать пана. Тяжела она, власть безжалостного быдла, не имевшая снисхождения к себе подобным. Тяжело было в дураках у дураков, а в холуях у холуев. Как-то мы разбогатели: скопили рублей двадцать. Мать, вдова погибшего за советскую власть красноармейца, совсем уже было собравшаяся купить мне какую-то обувку, чтобы не сидеть зимой в хате босиком, а сестричке Ольге платьице, бодро выглядывала через маленькие окна, покрытые наледью, на божий свет. Но как раз явились финансовые инспектора и, сообщив, что мы не уплатили налог, принялись осматривать имущество, оставшееся после дедова грабежа и советуясь: забрать ли швейную машинку, или разломать сарай, а то пустить на слом амбар, оставшийся от отца. Отец погиб за советскую власть, а люди, чаще всего отсидевшиеся, безжалостно грабили его детей-сирот от имени этой власти. Увы, на десятилетия такой подход, граничащий с садизмом, стал одним из главных принципов работы нашей государственной машины.

Радуясь земле, которой нас наделили, мы все-таки думали, что сбылась вековая мечта предков — мы получили землю и сумеем на ней добыть себе свободу. Откуда нам было знать еврейский анекдот, когда Фима говорит Абраму, что ему хочется снова поехать в Париж, а Абрам интересуется — разве Фима был в Париже? Нет, не был, говорит Фима, но уже не раз хотел туда поехать. Тем более, что вся наша земля сразу же попала в пользование деда. За это он нам вспахивал, засевал и косил три десятины, уплачивая налог за всю землю. Так что наше сельскохозяйственное сотрудничество продолжалось. Разные отношения были у меня с дядьками. Если Григорий, с которым мы спали вместе в балагане и не раз советовались, стоит ли ему бежать километров за семь через лиман к какой-то девушке доброго покладистого характера или лучше выспаться, чтобы днем не упасть под ножи косилки, был, практически, другом, то с Иваном отношения были уже чуть более прохладными, а Павел относился к «нахлебникам» с откровенной враждебностью. Он был самым грамотным в семье — окончил шесть классов. Потому он постоянно работал техническим секретарем Приморско-Ахтарского районного исполнительного комитета депутатов трудящихся. Конечно, эта должность побуждала его еще выше задирать нос и с еще большим пренебрежением относиться к нашей семье. А наш дядя, Владимир Яковлевич, самый старший из сводных братьев моего отца, был небольшого роста, круглолицый, почти всегда постриженный под равномерный ежик, человек тихий и спокойный. Участник Первой мировой и гражданской войн — полковой писарь 53-й Блюхеровской дивизии, он участвовал в сражениях, ставших поворотными пунктами Гражданской войны: под Иркутском и Каховкой. Прирожденный финансист, человек пунктуальный, внимательный и аккуратный, он тридцать шесть лет проработал главбухом Приморско-Ахтарского РАЙФО — с перерывом на Великую Отечественную войну, которую прошел начфином полка.

Сотрудничество с семьей деда было выгодно нам и тем, что мы на весь год запасались продуктами питания: варили, квасили и солили арбузы, заготавливали из них и арбузный мед — бекмес (название видимо осталось еще с периода владычества в Ахтарях турок), заменявший нам сахар и изготавливавшийся из сока самых отборных арбузов, набравших великолепную сахаристость на кубанском солнышке, огурцы, дыни, фасоль и горох, кукурузу и семечки подсолнуха. Словом, голод нам уже не грозил. На участках, которые оставались после бахчи — их засевал для нас дед, мы собирали по 300–350 пудов зерна с полутора десятин земли.

Но, конечно, росли бурьяном — без всякого обучения и образования. Дядька Григорий Сафьян, частенько проходивший мимо нашего дома на берег Ахтарского залива, проветриться после приема одурманивающего количества пищи, чтобы потом вернуться к чаепитию, а вечером — к приему перекупщиков золота и серебра, а также всякого рода спекулянтов, все время ожидавший конца советской власти и начала эры свободной торговли, вместо помощи в основном упрекал нас в разных грехах. В частности, меня, комсомольца с 1927 года, что перестал ходить в церковь и связался с голодранцами, которых ожидает скорый крах. Так что персонажи Ильфа и Петрова отнюдь не вымышлены талантливыми авторами. Как известно, в жизни нужно к кому-то клониться. Я начал все заметнее клониться к, казалось, волшебному слову и понятию «организация» — комсомолу, профсоюзу и конечно к ВКП(б). Сама действительность и место, где оказалась наша семья, склоняли к далеко идущим выводам и толкали к озлобленным.

Чего, например, стоила произошедшая на наших глазах история, органично увязавшая военный коммунизм с самым настоящим рабовладением. В 1922 году жена нашего дядьки Григория Сафьяна Феня тяжело заболела по женской части, и дядька отправил ее лечиться в Краснодар, а сам подобно турецкому бею отправился подбирать себе женщину на своеобразный невольничий рынок, который состоял тогда из многих сотен голодающих женщин, которых пароходами привозили из Мариуполя и Таганрога в Ахтарский порт. Официальным прикрытием этого гаремного рабовладения была должность домработницы. Придирчиво осмотрев около полутысячи женщин, Сафьян выбрал по вкусу. Ольга Ивановна была женщина лет двадцати пяти, грамотная и образованная, жена офицера белой армии, ушедшего с Врангелем. Кроме того, она была хороша собой. И скоро они с моим дядькой Григорием Сафьяном, видным мужчиной сорока восьми лет, неплохо отладили «передовой вопрос». Шила в мешке не утаишь, и вернувшаяся после излечения Феня подняла скандал и выпроводила Ольгу из дома. Дядька Сафьян, проявив несвойственные ему джентльменские качества, устроил ее на постой в нашей семье, забрав для этого отдельную комнату. Дядька нередко навещал вечером свою подругу, оставаясь у нас до утра. Я еще удивлялся и не мог постичь своим детским разумом, как такая хрупкая и красивая женщина могла иметь что-то общее с таким налитым жиром чудовищем, как мой дядька.

Видимо много пришлось испытать этим женщинам, еще недавно женам молодых красавцев-офицеров, возможно, тех самых, которые уходили мимо нашего табора в изгнание по пыльной степной дороге. Ко многому приучила их жизнь для того чтобы выживать, как и весь наш народ впрочем. Я говорю о женщинах, потому что была еще одна очень красивая беженка, тоже, судя по всему, жена белого офицера, Нюра. Моя мать еще вздыхала, что обязательно женила бы Ваньку на Нюре, будь он постарше. Нюра работала домработницей в доме сестры моей матери Марии Ставрун, и дядя Костя, ее муж, тот самый, который сильно простудился, когда нес гроб с телом моего отца на кладбище, недолго думая, последовал примеру дядьки Сафьяна.

Поделиться с друзьями: