Русские на снегу: судьба человека на фоне исторической метели
Шрифт:
После возвращения из несостоявшегося чехословацкого похода меня вскоре вызвал к себе комиссар полка, среднего роста, худой, пожилой еврей Виленский, носивший звание батальонного комиссара. Виленский не летал, но был человеком въедливым, любившим поучать и, как принято говорить, бросить везде свои пять копеек. Еще в 1936 году мне пришлось наблюдать как на аэродроме в Жулянах, где Виленский был тогда комиссаром батальона аэродромного обслуживания, он, участник Гражданской войны, даже попробовал поставить на место командующего ВВС Киевского Особого Военного Округа Ингауниса, который совершил посадку на нашем аэродроме, где в одном из ангаров № 4 стоял его постоянный самолет Р-5, выкрашенный в красный цвет. Мотор машины командующего почему-то закапризничал и не стал запускаться от баллона. Потребовалась машина-стартер для запуска через храповик. Но Виленский, будучи на старте, в целях экономии горючего, с которым было туго, своей властью запретил запускать самолет командующего. Узнав об этом, Ингаунис страшно орал на Виленского, который стоял весь побледнев и, мигая выпуклыми глазами, был очень похож на лягушку, по которой проехало велосипедное колесо. Ингаунис крестил Виленского «мерзавцем» и «подлецом» и обещал его выгнать, а тот, стоя навытяжку с ладонью возле виска, упорно молол что-то свое, о дефиците горючего. Как видим, этот случай не пошел Виленскому во вред, тем более, что Ингауниса скоро расстреляли, и к 1938 году он уже был комиссаром второго авиационно-истребительного полка в Василькове. Виленский въедливо посмотрел на меня и принялся расспрашивать как да что. Затем сообщил, что есть приказ товарища Сталина, согласно которому все комиссары авиационных эскадрилий должны быть опытными летчиками из числа самых лучших. Я немного подумал и стал откручиваться, мол, не знаю этой работы. Недавний массовый расстрел комиссаров был у меня на памяти. Но Виленский наседал, рассказывая мне о себе самом такое, чего и в природе не было: и на собраниях я отлично выступал, и подход к людям имею, и политику партии понимаю правильно, и в летном деле образец аккуратности. Однако, в первый день он меня не охмурил, как и командир полка Грисенко, который меня тоже вызвал и долго убалтывал.
Дома я стал советоваться со своим начальником штаба — женой Верой. Она не без ориентации в служебной иерархии поинтересовалась, к чему приравнивается моя должность и сколько я буду зарабатывать. Должность приравнивалась к командиру эскадрильи, а заработок составлял 1600 рублей — вдвое больше, чем у командира звена. Вера стала медленно, но неуклонно склоняться к той мысли, что предложение нужно принимать. И родителям сможем больше помогать и дочери покупать шоколад. Почти убежденный этими доводами, я наутро снова явился по вызову Виленского, в кабинете которого уже сидел представитель округа — батальонный комиссар с двумя шпалами и большими красными звездами на рукавах гимнастерки с голубыми петлицами. Я в последний раз все же попытался выкрутиться и сослался на мнение своих товарищей, в плане своей непригодности к комиссарской работе. Батальонный комиссар достал папку, в которой было тринадцать отзывов моих приятелей и друзей, утверждавших, что мне комиссаром быть.
Как известно, против чертовой дюжины бороться бесполезно, и меня сосватали. Дело действительно приняло бесовский оборот. Как новоиспеченный комиссар эскадрильи, я продолжал летать, постепенно погрязая одновременно в бездонной пучине собраний, совещаний, политзанятий, марксистско-ленинской подготовки, руководстве женсоветом, что вызывало неудовольствие моей жены, утверждавшей, что я слишком люблю «калякать с бабами», хотя и она была женоргом гарнизона. Донимали обязательные протоколы, сверху и донизу исписанные клятвами верности Великому Сталину. Как вдруг прибывает, тихо и скромно, с каких-то политических курсов на мою должность армянин, одношпальный капитан старший политрук Чапчахов. Виленский меня вызвал и рокировал, в ходе очень неудобной для него беседы, вновь на должность командира звена. Я переживал недолго. Решил, что не утвердили. А возможно, на меня кто-то «капнул» в ответ на многочисленные запросы, которые были разосланы для моей проверки от пеленок до нынешнего дня. Видел я документы и с ахтарского рыбзавода, и из качинской школы.
Однако чертовщина продолжалась: Чапчахов всячески извинялся передо мной. Он был хороший парень, сбитый в первые дни войны немцами и погибший при падении, оставив жену-армянку и сына.
А здесь из таинственных сфер, где бардака было не меньше, чем у нас в эскадрилье, вдруг поступил приказ о моем назначении военным комиссаром четвертой эскадрильи соседнего, сорок третьего авиационно-истребительного полка. Было это все с неким предназначением: ведь из четырех эскадрилий полка три были вооружены самолетами И-16, а моя, четвертая, И-15 БИС — «Чижиками».
В чем предназначение, спросит читатель? Да в том, что все эскадрильи И-16 ушли на Халхин-гол, в монгольские степи, а И-15 БИС, выпуск которых московским авиационным заводом уже прекращался, как менее совершенная техника, попали в Китай, где интересы Советского государства были затронуты меньше. И вместо боев над озерами и солончаками, мне открылась великая древняя страна, ставшая, пожалуй, самым ярким впечатлением моей жизни.
В новой эскадрилье ребята поначалу отнеслись ко мне с некоторой настороженностью. Сказывалось, что до меня у них был комиссаром не летчик Бибик, потом ставший ответственным работником ЦК Компартии Украины по проблемам вероисповедания, которого пилоты чуть не за пивом посылали. Да плюс мое прошлое штурмовика, а истребители всегда держали хвост пистолетом. Но я был полон азарта. После короткой беседы подхватил на руки миниатюрного командира эскадрильи, капитана Гришу Воробьева и поносил его, потряхивая, по кабинету. Гриша пищал, чтобы я его не уронил. С тех пор у меня с командиром проблем не было. Но пилотяги решили «накрутить мне хвоста» в воздухе, для чего поставили в учебном бою в пару с местным асом Жуком. Мы забрались на высоту три тысячи метров и принялись, кружась, гоняться друг за другом. Я, очевидно, чаще заходил Жуку в хвост и прижимал его к земле. Когда мы сели, Жук был весь мокрый и признал комиссара. Потом мы покрутились с Сашкой Михайловым, заместителем командира по летной части, справиться с которым мне вообще не представляло особенного труда, и с ребятами все наладилось. Особенно когда я пригласил погоняться друг за другом в воздухе командира Гришу Воробьева, а он сослался на чрезвычайную занятость. Нет, не одни только дурацкие приказы, конечно, издавал Сталин.
Весной 1939 года мы отпраздновали Первое Мая и выехали в летние лагеря, что были на аэродроме Гоголев, недалеко от Киева. Конечно все эти годы, как и в лагере под Гоголевым, я получал письма из Ахтарей, от матери и старшего брата. Все эти годы я чем мог помогал им и родителям своей жены, на что уходила значительная часть моего скромного жалованья. Но все равно дела в Ахтарях шли неважно. Мать уже тяжело болела, а братья, заразившись кубанским хамством, отказывались помогать ей материально, хотя жили в Ленинграде, где неплохо зарабатывали. Вообще братишки мне завидовали и, держась кучкой, при случае вставляли шпильки, даже Ванька. Довольно сильно обидел меня случай, когда летом 1938 года я встретился в Москве с братьями Николаем и Василием, которые ехали из Ахтарей, где провели отпуск, в Ленинград. Я как раз сдавал экзамены в Академию имени Жуковского: на инженерный факультет не потянул, а на командный отказался, не сумев найти правильного решения своих семейных проблем — квартир в Москве слушателям не давали. Так что в авиационные военноначальники не вышел. Ладно, слава Богу, голова осталась на положенном месте после всей мясорубки, которую пришлось пройти. Так вот, мы списались, и я встретил братьев в Москве на Казанском вокзале. Мы зашли в ресторан, я заказал выпить и закусить, а сам, дело было жарким летним днем, все косился на два арбуза в сетке у Василия: один большой, а другой поменьше. Вспомнилось детство, мои блуждения по степям за коровами, ночевки на бахче. И так арбуза захотелось из родных кубанских мест, что даже рот слюной наполнился. Я бодро предложил: «Сейчас кубанского арбуза попробуем!» — не без основания полагая, что хватило бы крашеной ленинградской жене Василия и большого арбуза, а маленький не грех раздавить со старшим братом, который собственно заменял ему отца, кормил и поил, отрывая от себя, порой последнее. «Кто попробует, а кто и посмотрит» — холодно ответил Василий. Пришлось мне обойтись без арбуза. Мелочь, конечно, но есть в жизни мелочи, которые очень плохо забываются.
Но дело было не только в арбузе. Братья наотрез отказывались помогать матери, заявляя: «Пусть Митька помогает, он даром деньги получает». Слушать это было не очень-то приятно. За свою довольно скромную зарплату, я чуть ли не каждый день рисковал свернуть себе шею, летая на деревянных «гробах». Словом, избавь нас Боже от друзей, а с врагами мы сами справимся. Мать одно время думала даже подать в суд на братьев. Я решил забрать ее к себе. Впервые мать приехала ко мне в 1936 году, вместе с младшим братом Николаем. Все вместе мы разместились в моей 18 метровой комнате. Мои ахтарские родственники, конечно, были разочарованы условиями моей жизни. Мать спала на солдатской кровати, а брат на полу. Наступила слякотная, сырая и холодная киевская осень. Практически каждую ночь приходилось вызывать «Скорую помощь»: у матери были сильные боли, то в боку, то в области сердца. Видимо, болезни обострила и перемена климата. Да плюс ко всему именно этой осенью наше командование охватила горячка боевой готовности. Почти каждую ночь над авиагородком выла сирена боевой тревоги. Я хватал свой «тревожный» чемоданчик, в котором были две пары белья, портянки, полотенце, мыло и бежал на сборный пункт, который находился у главного входа в штаб бригады. Там нас ждали машины, отвозившие на аэродром, где мы готовили самолеты к боевому вылету. Очень жаль, что вся эта большая работа пропала даром: в первые дни войны немецкие бомбардировщики заходили на бомбежку Киева, а наши олухи, свежеиспеченные начальники, не подавали нам команду на взлет. Вся эта суматоха очень тяжело сказывалась на состоянии больной матери. Она стала проситься домой, на Кубань, чтобы умереть там, где родилась. Я вызвал старшего брата Ивана, оплатив все расходы, и отправил мать и двух братьев домой. Это окончательно опустошило мой скромный бюджет.
Иван, к тому времени работавший слесарем на рыбкомбинате, женился на казачке Тосе из села Голофировка, что в 60 километрах от Ахтарей в сторону Ейска. Эта красивая девушка оказалась с тяжелым характером. Да плюс ее отец, казак, приехавший навестить молодую семью, во всеуслышанье выразил свое разочарование партией дочери, узнав, что она вышла замуж не за того брата Панова, который летчик, а за того, который слесарь. Тося, поселившись в нашем доме, обижала мать. Она была недовольна всем: от свекрови до Ивановой зарплаты. Всегда удивлялся этим сельским девушкам, каких было немало среди жен офицеров — вырвавшись из глухих углов в более или менее приемлемые для жизни условия, они будто с цепи срываются и требуют корабля с матросами. Масла в огонь подливала и сестра Ольга, вышедшая замуж за моего друга Сеню Ивашина. Скандалы разгорались из-за всякой ерунды: то мать отдаст Ольге какой-нибудь тазик или стакан, то еще что-нибудь. Пытались и меня втравить в эту склоку, сообщая, что Ольга забрала мой письменный стол и какие-то картины. Я, конечно, не стал даже говорить на эти темы. Проклятая бедность заставляла портить отношения между родными из-за всякой дряни. Да плюс кубанский темперамент. Уж не знаю, кто там был прав, а кто виноват: у Тоси были свои претензии, но Тося бросила Ивана и, прихватив годовалого сына Бориса, на баркасе подалась в родную Голофировку. По дороге простудила ребенка, и он вскоре умер. Сколько ни налаживал Иван отношения, ничего не выходило, в конце концов Тося вышла замуж за пьяницу, который ее нещадно бил. Во время моего последнего приезда в 1937 году в бывшем купеческом саду Иван, который в свои тридцать лет уже имел вид типичного работяги, с длинными натруженными руками, висящими вдоль тела и сгорбленной спиной, на моих глазах ходил мириться к Тосе, сидевшей на лавочке с подругами, но та подняла его на смех со всей казацкой грубостью и бесцеремонностью. Иван в сердцах плюнул, заявив, что была Тоська гадюкой и гадюкой останется.
Словом, в Ахтарях было неважно. Но чем я мог помочь своим родным? И так делал все возможное. Правда, в следующем 1938 году во время отпуска мне, пользуясь авторитетом авиационной формы, все-таки удалось засватать для Ивана вполне приличную жену Надежду, с которой он и прожил до конца своих дней. Надежда была донская казачка, поселилась в Ахтарях, выйдя замуж за сына директора ахтарской мельницы, который вскоре спился и умер от пьянства. Малолетнего сына взял на воспитание дед по линии отца, а Надежда была тогда, примерно 26 лет, черноглазой, симпатичной ахтарской парикмахершей. Ко времени нашего сватовства Надежда жила на квартире у Журавских. Иван пустил меня вперед, потому что, разгуливая в своей авиационной форме по Ахтарям, подобно фазану среди кур, единственный летчик на все Ахтари, я всюду был желанным гостем. Не скажу, чтобы мне это не нравилось. Журавского я знал еще грузчиком в ахтарском порту, где сам работал дрогалем. Заранее предупрежденный Журавский выставил чай из самовара на столике под вишней, и мы с Иваном долго дудлили этот безалкогольный напиток, пока с работы пришла Надежда. По уже привычному для меня сценарию, Надежда уселась рядом с летчиком. Однако пришлось ее разочаровать. Посмотрев на часы, сказать, что мне пора домой к жене. Вера отличалась догадливостью и предложила пройтись в наступившую лунную ночь по аллеям городского парка, где наверняка сидят Иван и Надежда в тенистой аллее на лавочке, если у них сладилось. Они сидели на лавочке, у них сладилось. Вскоре Надежда пришла в наш дом и стала там настоящей хозяйкой. Мать на нее нахвалиться не могла, и она была довольна свекровью. К сожалению, длилась эта идиллия недолго. Через год у Ивана с Надеждой родился сын Владимир, который и сейчас живет в Ахтарях, работает, как и отец, слесарем на рыбкомбинате.
Такими были ахтарские дела. Но вернемся в мир, где ревут авиационные двигатели, трещат пулеметы, и подвешиваются к плоскостям пока еще учебные бомбы. В июне 1939 года на аэродром под Гоголевым поступил срочный приказ: четвертой эскадрилье сдать боевую технику и выехать в полном составе в Москву. Штучки эти были знакомы летчикам того времени, и мы толковали между собой, что есть два адреса, по которым нас уже поджидают косоглазые японские пилоты: Монголия или Китай. О Монголии я не знал совсем ничего, а о Китае бытовала известная поговорочка, позволявшая сделать вывод, что пешком до него идти далековато.
Если бы оборванному пастушку, бродящему вслед за коровами по кубанским степям и приазовским плавням, кто-нибудь сказал, что всего через пятнадцать лет ему предстоит в качестве комиссара эскадрильи летчиков-истребителей на фанерном самолете висеть над тогдашней столицей Китая, городом Чунцином, прикрывая его от японцев, то он бы, а это значит я, никогда бы в это не поверил. Тем не менее, мне это предстояло.
Страница четвертая.
В небе Китая