Русские Вопросы 1997-2005
Шрифт:
Сейчас, кажется, никаких особенных юбилеев с Клюевым не связано, да и нет у меня уверенности, что он наконец-то хорошо издан в нынешней России. Но появился прекрасный повод поговорить о поэте в связи с недавним выходом книги Константина Азадовского "Жизнь Николая Клюева" (издание журнала "Звезда", тираж 3000 экземпляров). К книге приложены кое-какие стихи Клюева; подборка стихов не производит сильного впечатления, хотя есть в ней как бы настоящий Клюев.
А вот самого настоящего нет. Скажем, такого стихотворения:
О скопчество - венец, золотоглавый град,
Где ангелы пятой мнут плоти виноград,
Где площадь - небеса, созвездия - базар,
И Вечность сторожит диковинный товар:
Могущество, Любовь и Зеркало веков,
В чьи глуби смотрит Бог, как рыбарь на улов!
О скопчество - страна, где бурый колчедан
Буравит ливней клюв, сквозь хмару и туман,
Где дятел-Маята долбит народов ствол
И Оспа с Колтуном навастривают кол,
Чтобы вонзить его в богоневестный зад
Вселенной матери и чаше всех услад!
И так далее. Мы сегодня много еще будем цитировать Клюева. Ведь что в нем самое интересное? Не то, что он был крестьянский поэт, вылезший из Олонецкой избы, этакий гениальный самоучка, - а то, что он обладал свойствами, скажем так, перекультуренного человека. Короче и проще говоря, он был гомосексуалистом. Это важнейшая черта в установлении генезиса Клюева. Конечно, он стал бы поэтом и без этого интересного сдвига - таким, как, скажем, Клычков или Ширяевец, - но Клюевым, каким мы его знаем, он бы не был. Да возьмем крестьянского поэта номер 2 (для кого и первый номер) - Есенина. К. Азадовский в одной из глав своей книги наконец-то коснулся темы клюевского гомосексуализма и влюбленности его в Есенина - но пресловутого "Сереженьку" всё-таки пощадил: написал, что Есенин с негодованием отвергал приставания Клюева. А ведь и не всегда отвергал, о чем существуют недвусмысленные записи в дневнике литературного критика Чернявского, приводимые в эмигрантском двухтомнике Клюева - очень ценном издании, вышедшим под редакцией профессоров Бориса Филиппова и Глеба Струве. В библиографии, приложенной к книге Азадовского, указаны новейшие постсоветские издания Клюева, но с такой полнотой, как Филиппов и Струве, его еще на родине не издавали.
Повторяем и подчеркиваем: сводить Клюева к его крестьянскому происхождению - значит мало в нем понять. Особенно если не учитывать некоторой особости его крестьянства. Клюев был хлыстом - и даже Давидом - то есть песнопевцем - хлыстовского Корабля. Делались неоднократные попытки представить Клюева имитатором хлыстовства: он, мол, ловко подыгрывал тогдашней барской моде. Но Сергея Городецкого, ловкого стилизатора, из Клюева уж никак не сделаешь: слишком он подлинен.
Посмотрим, что получается из Клюева, когда его берут в его чисто крестьянском обличье. Пишет не кто-нибудь, а сам Л.Д.Троцкий:
Клюев приемлет революцию, потому что она освобождает крестьянина, и поет ей много своих песен. Но его революция без политической динамики, без исторической перспективы. Для Клюева это ярмарка или пышная свадьба, куда собираются с разных мест - опьяняются брагой и песней, объятьями и пляской, а затем возвращаются ко двору; своя земля под ногами и свое солнце над головой. Для других - республика, а для Клюева - Русь; для иных - социализм, а для него - Китеж-град. И он обещает через революцию рай, но этот рай только увеличенное и приукрашенное мужицкое царство: пшеничный, медвяный рай; птица певчая на узорчатом крыльце и солнце, светящееся в яшмах и алмазах.
Многое верно увидено - но, в основном, внешнее. Мелкомасшабным Клюев получается. Мерить его надо иной меркой. И такая мерка в России была - Распутин. Вот сюда надо тащить Клюева. Он и сам, кстати, не раз такое сравнение проводил, и в стихах у него встречаются нередкие упоминания о Григории Ефимовиче. Идут за мной, писал Клюев, - "мильоны чарых Гришек".
Клюев - не просто мужик, он - космический мужик. Тело свое он видит подобием Вселенной. Изумительно стихотворение "Путешествие". Оно очень большое, я приведу только несколько строф:
"Я здесь", - ответило мне тело, -
Ладони, бедра, голова -
Моей страны осиротелой
Материки и острова (...)
Вот остров Печень. Небесами
Над ним раскинулся Крестец.
В долинах с желчными лугами
Отары пожранных овец. (...)
Но дальше путь, за круг полярный,
В края Желудка и Кишек,
Где полыхает ад угарный
Из огнедышащих молок.
Где салотопни и толкуши,
Дубильни, свалки нечистот,
И населяет гребни суши
Крылатый, яростный народ".
Дальше еще интересней:
"О, плотяные Печенеги,
Не ваш я гость! Плыви, ладья,
К материку любви и неги,
Чей берег ладан и кутья! (...)
Здесь Зороастр, Христос и Брама
Вспахали ниву ярых уд,
И ядра - два подземных храма
Их плуг алмазный стерегут".
Ядра - из любимейших слов Клюева. Есть у него такие строчки: "Радуйтесь, братья, беременен я От поцелуев и ядер коня!" (это из поэмы "Мать-Суббота").
Кстати, чтение именно этой поэмы описано в романе Ольги Форш "Сумасшедший корабль" - книге, в свое время сильно нашумевшей. Приведем высказывания культурной писательницы о Клюеве.
И к черту - рыцарство, с худосочной дамой, Дантову розу, россианскую красну-девицу, всё начало женское, змею, кусающую собственный хвост... Прославлена от земли в зенит вертикаль. И она - мать, рождающая самосильно.
Никогда, быть может, не было такого возвеличения начала женского, идеи женской - церковью, философией, бытом хитро сведенной к метафизическому и всякому "приложению" мужчины. В этой мужицкой, хлыстовской, глубоко русской концепции впервые женщина возносилась в единицу самостоятельной ценности как мать. Прочее всё - дама, роза, мистика, дева - отметается как баловство.
Вскрывались внезапно и находили оправдание глубины народные, даже то, что казалось бессмыслицей и похабством. И вдруг подумалось - быть может, бессознательной тягой к лону матери, тягой к темному, уберегающему материнскому охранению и досадой, что его уже нет, объясняется происхождение всего ужасающего, единственного в мире российского мата.
Почтенная писательница ходит тут вокруг и около, а сути дела не видит. Этот текст несколько смешноват. И тем именно, что противопоставлять как раз Клюева худосочным рыцарям Прекрасной Дамы никакого смысла не имело. Он и сам был из их компании, почему так и приняли они его горячо - от гомосексуальной проститутки Городецкого до глубоко серьезного Блока, который ведь и сам испытывал интерес к этим сюжетам. Та самая "вертикаль", которую Ольга Форш видит всеобъясняющим символом мужицкой поэзии Клюева, - она ведь бесплодна - сухой ствол, - и уходит разве что в небо - отнюдь не в глубины матери-земли. Другое дело, что Клюев самого себя видит этой матерью-землей. Бердяев написал однажды статью "О вечно бабьем в русской душе" и носителем этого вечно-бабьего в России представил Розанова. А ведь на эту роль, на это, так сказать, амплуа, куда больше подходит Клюев. Мы уже сказали, что тема Клюева - некий космический аутоэротизм. Он не оплодотворить землю хочет этаким сказочно-мифическим мужиком, с его "алмазным плугом", а самому родить путем некоего партеногенеза. И чаще всего он рожает - Христа (десятки стихотворений). Он России - матери-земле - не муж. И никакого кулацкого хозяйства на ней не построит; напрасно наркомвоен об этом беспокоился. Все эти пышные ярмарки и свадьбы - поэтическая мишура. Семя разорения, начало будущей земной "погорельщины" Клюев носил в себе. Они сам был неким мистическим большевиком (кстати, одно время состоял в партии) - как и его современник Андрей Платонов. Это был знак идущих худых времен: русский гений накануне революции оказался во владении неких андрогинов.
Вот характернейшее стихотворение Клюева - из этого "партеногенетического" цикла:
"Октябрьское солнце, косое, дырявое,
Как старая лодка, рыбачья мерда,
Баюкает сердце незрячее, ржавое,
Как якорь на дне, как глухая руда.
И очап скрипит. Пахнет кашей, свивальником,
И чуется тяжесть осенней земли:
Не я ли - отец, и не женским ли сальником
Стал лес-роженица и тучи вдали?
Бреду к деревушке мясистый и розовый,
Как к пойлу корова - всещедрый удой;