ЖАНРЫ

Русский литературный анекдот конца XVIII — начала XIX века

Охотин Н.

Шрифт:

Я слышал еще рассказ о том, что однажды государь готовился осматривать кавалерийский полк на гатчинской эспланаде. Вдруг перед развернутым фронтом пронеслась марш-маршем неожиданная кавалькада. Впереди скакала во весь опор необыкновенно толстая дама в зеленой амазонке и шляпе с перьями. Рядом с ней на рысях рассыпался в любезностях отчаянный щеголь. За ними еще следовала небольшая свита. Неуместный маскарад был тотчас же остановлен. Дамою нарядился тучный князь Федор Сергеевич Голицын. Любезным кавалером оказался Кологривов, об остальных не припомню. Шалунам был объявлен выговор, но карьера их не пострадала. [124, с. 366.]

Страсть Кологривова к уличным маскарадам дошла до того, что, несмотря на свое звание, он иногда наряжался старою нищею чухонкою и мел тротуары. Завидев знакомого, он тотчас кидался к нему, требовал милостыни и, в случае отказа, бранился по-чухонски и даже грозил метлою. Тогда только его узнавали, и начинался хохот. Он дошел до того, что становился в Казанском соборе среди нищих и заводил с ними ссоры. Сварливую чухонку отвели даже раз на съезжую, где она сбросила свой наряд, и перед ней же и винились. [124, с. 366–367.]

Он (Кологривов) был очень дружен с моим отцом (А. И. Соллогубом), который тешился его шалостями и сделался однажды его жертвою. Отец, первый столичный щеголь своего времени, выдумывал разные костюмы. Между прочим, он изобрел необыкновенный в то время синий плащ с длинными широкими рукавами. И плащ, и рукава были подбиты малиновым бархатом. В таком плаще приехал он во французский театр и сел в первом ряду кресел. Кологривов сел с ним рядом и, восхищаясь плащом, стал незаметно всовывать в широкие рукава заготовленные медные пятаки. Когда отец поднялся в антракте с кресел, пятаки покатились во все стороны, а Кологривов начал их подбирать и подавать с такими ужимками и прибаутками, что отец первый расхохотался. Но не все проходило даром. В другой раз, в этом же французском театре, Хологривов заметил из ложи какого-то зрителя, который, как ему показалось, ничего в представлении не понимал. Жертва была найдена. Кологривов спустился в партер и начал с ней разговор.

— Вы понимаете по-французски?

Незнакомец взглянул на него и отвечал отрывисто:

— Нет.

— Так не угодно ли, чтоб я объяснил вам, что происходит на сцене?

— Сделайте одолжение.

Кологривов начал объяснять, и понес галиматью страшную. Соседи прислушивались и фыркали. В ложах смеялись. Вдруг не знающий французского языка спросил по-французски:

— А теперь объясните мне, зачем вы говорите такой вздор?

Кологривов сконфузился.

— Я не думал, я не знал!..

— Вы не знали, что я одной рукой могу вас поднять за шиворот и бросить в ложу к этим дамам, с которыми вы перемигивались?

— Извините!

— Знаете вы, кто я?

— Нет, не знаю!

— Я — Лукин.

Кологривов обмер. Лукин был силач легендарный. Подвиги его богатырства невероятны, и до сего времени идут о нем рассказы в морском ведомстве, к которому он принадлежал. Вот на кого наткнулся Кологривов. Лукин встал.

— Встаньте, — сказал он. Кологривов встал.

— Идите за мной!

Кологривов пошел. Они отправились к буфету, Лукин заказал два стакана пунша — подали. Лукин подал стакан Кологривову:

— Пейте!

— Не могу, не пью.

— Это не мое дело. Пейте!

Кологривов, захлебываясь, опорожнил свой стакан. Лукин залпом опорожнил свой и снова скомандовал два стакана пунша. Напрасно Кологривов отнекивался и просил пощады — оба стакана были выпиты, а потом еще и еще. На каждого пришлось по восьми стаканов. Только Лукин, как ни в чем не бывало, возвратился на свое кресло, а Кологривова мертво пьяного отвезли домой. [124, с. 367–368.]

Польский граф Красинский был также вдохновенным и замысловатым поэтом в рассказах своих. (…) Две приятельницы (рассказывал Красинский) встретились после долгой разлуки где-то неожиданно на улице. Та и другая ехали в каретах. Одна из них, не заметив, что стекло поднято, опрометью кинулась к нему, пробила стекло головою, но так, что оно насквозь перерезало ей горло, и голова скатилась на мостовую перед самою каретою ее искренней приятельницы. [29, с. 146–147.]

Одного умершего положили в гроб, который заколотили и вынесли в склеп в ожидании отправления куда-то на семейное кладбище. Чрез несколько времени гроб открывается. Что же тому причиною? «Волоса, — отвечает граф Красинский, и борода так разрослись у мертвеца, что вышибли покрышку гроба». [29, с. 147.]

Однажды занесся он в рассказе своем так далеко и так высоко, что, не умея как выпутаться, сослался для дальнейших подробностей на Вылежинского, адъютанта своего, тут же находившегося. «Ничего сказать не могу (заметил тот): вы, граф, вероятно, забыли, что я был убит при самом начале сражения». [29, с. 147.]

Одно время проказники сговорились проезжать часто чрез петербургские заставы и записываться там самыми причудливыми и смешными именами и фамилиями. Этот именной маскарад обратил внимание начальства. Приказано было задержать первого, кто подаст повод к подозрению в подобной шутке. Два дня после такого распоряжения проезжает через заставу государственный контролер Балтазар Балтазарович Кампенгаузен и речисто, во всеуслышание, провозглашает имя и звание свое. «Не кстати вздумали вы шутить, — говорит ему караульный, знаем вашу братию; извольте-ка здесь посидеть, и мы отправим вас к г-ну коменданту». Так и было сделано. [29, с. 433–434.]

В Петербурге были в оно время две комиссии. Одна — составления законов, другая — погашения долгов. По искусству мастеров того времени надписи их на вывесках красовались на трех досках. В одну прекрасную ночь шалуны переменили последние доски. Вышло: комиссия составления долгов и комиссия погашения законов. [63, л. 83.]

При учреждении нашей школы на здании ее красовалась надпись золотыми буквами на доске серого мрамора: Юнкерская школа. При переводе в другой дом остались на этой же доске некоторые буквы и вышло: «Юнкерский институт». Когда же дом достался новому учреждению, надлежало переменить и надпись, следовало втиснуть в нее две строки: комиссия составления законов. Последние два слова не умещались на доске, но как, по предложению Розенкампфа, комиссия должна была кончить задачу свою в три года, то и положили, для сбережения издержек на новую доску приставить к краям ее по деревянному концу. Так сделали. Сначала казалась доска как доска, но лет через десять дерево сгнило, отвалилось, упали две крайние буквы, уцелели слова: КОМИССИЯ ОСТАВЛЕНИЯ ЗАКОНОВ.

Эта надпись красовалась несколько лет к забаве проходивших. [37, с. 235.]

В Казани, около 1815 или 1816 года, приезжий иностранный живописец печатно объявлял о себе: «Пишет портреты в постеле, и очень на себя похожие». (Разумеется, речь идет о пастельных красках.)

А какова эта вывеска, которую можно было видеть в 1820-х годах в Москве, на Арбате или Поварской! Большими золочеными буквами красовалось: «Гремислав, портной из Парижа». [29, с. 431.]

В начале столетия и собирания статистических сведений одна местная власть обратилась в один уезд с требованием доставить таковые сведения. Исправник отвечал: «В течение двух последних лет, то есть с самого времени назначения моего на занимаемое мною место, ни о каких статистических происшествиях, благодаря Бога, в уезде не слышно. А если таковые слухи до начальства дошли, то единственно по недоброжелательству моих завистников и врагов, которые хотят мне повредить в глазах начальства, и я нижайше прошу защитить меня от подобной статистической напраслины». [29, с. 362–363.]

Иван Петрович Архаров, последний бурграф (bur-grave) московского барства и гостеприимства, сгоревших вместе с Москвою в 1812 году, имел своего рода угощение. Встречая почетных или любимейших гостей, говорил он: «Чем почтить мне дорогого гостя? Прикажи только, и я для тебя зажарю любую дочь мою». [29, с. 370.]

В начале 20-х годов московская молодежь была приглашена на замоскворецкий бал к одному вице-адмиралу, состоявшему более по части пресной воды. За ужином подходит он к столу, который заняли молодые люди. Он спрашивает их: «Не нужно ли вам чего?» — «Очень нужно, — отвечают они, — пить нечего. — «Степашка! — кричит хозяин, — подай сейчас этим господам несколько бутылок кислых щей». Вот картина! Сначала общее остолбенение, а потом дружный хохот. [29, с. 374–375.]

Поделиться с друзьями: