Русский охотничий рассказ
Шрифт:
[Точно так же горностай и ласка.]
а прыгает, скачет, становясь обеими лапками вместе, отчего след его издали может показаться лисьим нарыском, когда лиса спокойно идет тихим шагом; обыкновенные прыжки хорька бывают около полуторы четверти, а если он чем-нибудь испуган, то скачки его достигают до двух четвертей и более. Ловят хорьков маленькими капканами и самострелами. Капканы становятся на тех местах, по которым непременно должен пройти хорек, вылезая или влезая в свою нору или пролезая сквозь какое-нибудь отверстие в курятник, подвал, голубятню, куда он повадился ходить за своей добычей. Самострелы становятся непременно над отверстием хорьковой норы, когда он застигнут в ней охотником, потому что хорек может попасть в самострел, только вылезая из норы. Самострел – довольно замысловатое орудие, и трудно получить об нем понятие без рисунка. Это не что иное, как натянутый лук со стрелою, которая, вместо копья, оканчивается довольно широкою лопаточкою; лопаточка ходит в пазах длинной рамки, вделанной прочно в средину лука, и, будучи спущена, плотно и крепко прижимается силою тетивы к краю рамки. Настороженный самострел накладывается на выход из норы, и хорек не может из нее вылезть, не тронув сторожка, утвержденного поперек открытого отверстия рамки; как скоро сторожок соскочит, тетива спускается, и стрела мгновенно прищемляет зверька.
Горностай и ласка могут быть причислены к одному роду. Вся разница между ними состоит в том, что горностай вдвое толще и вершка на три длиннее ласки; фигура, все стати, нравы и цвет шерсти у них совершенно одинаковы, кроме того, что у горностая кончик хвоста черный. Оба эти зверька летом имеют шкурку рыжевато-бурую, которая кажется тогда даже пестрою, а зимой – белую как снег; оба хищной породы и питаются мясом; оба имеют, с первого взгляда, очень грациозную наружность; но, всмотревшись хорошенько в очертание их рта, вооруженного частыми и острыми зубами, особенно в их маленькие, бесцветные глазки, почувствуешь, что они принадлежат к злобной и кровожадной породе зверей. Особенно ласка, будучи слишком длинна и тонка и потому изгибая свою спину дугою, когда останавливается, напоминает как-то изгибающуюся змею. Вероятно, горностай так же хищен и злобен, как хорек и ласка, что и подтверждается охотниками-звероловами, но мне не удавалось видеть своими глазами доказательств его хищности; кровожадности же хорька и особенно ласки я много видел удивительных опытов.
[Я рассказал в «Записках ружейного охотника» о невероятной жадности и смелости ласки, подымающейся с тетеревом на воздух и умерщвляющей зайца в снежной норе.]
Хорек, забравшись в курятник, или утиный хлев, или в голубятню, никогда не удовольствуется одною жертвою, а всегда задушит несколько кур, уток или голубей. Он обыкновенно прокусывает шею у своей добычи, напивается крови, оставляет ее, кидается на другую и таким образом умерщвляет иногда до десятка птиц; мясо их остается нетронутым, но у многих бывают головы совсем отъедены и даже две-три из них куда-то унесены; иногда же я находил кур, у которых череп и мозг были съедены. Если хорек заедает по одной или не более двух птиц, что случается довольно редко, то уже непременно уносит их головы. Довольно трудно объяснить, отчего происходит у хорька такая разница в числе жертв и в способе употребления в пищу своей добычи. Я слыхал от охотников, что одни молодые хорьки отгрызают головы у птиц и выедают мозг, а старые пьют только кровь и что, будучи умнее молодых, они умерщвляют только по одной или по две штуки, для того чтобы долее пользоваться добычей. Но такому мнению противоречат самые эти признаки: то есть, если старый хорек пьет только кровь заеденных им птиц и умерщвляет не более одной или двух, не касаясь их мяса, то отчего же я всегда находил, что если умерщвлена одна или две птицы, то головы их непременно отгрызены или унесены? Итак, надобно искать другого объяснения.
Горностаев и ласок редко ловят самострелами, потому что редко попадаются их норы. Для ловли этих маленьких зверьков употребляют плашки и стульчики. Плашка действительно есть не что иное, как плаха, то есть половина бревна, в отрубе вершков четырех или пяти, расколотого посредине. Отрубок такой плахи, в аршин или несколько более длиною, гладко вытесанный с плоской стороны, накладывается на такую же плаху и пригоняется к ней плотно; потом верхняя плаха поднимается на четверть или на полторы и, по известному всем способу, настораживается сторожком, к которому привязана прикормка, или приманка: опаленная мышь, какая-нибудь птичка или кусок ветчинного сала с кожей, также опаленного на огне, для того чтобы запах прикормки был слышнее. Задний конец плахи имеет продолбленную продолговатую дыру, сквозь которую проходит колышек, крепко утвержденный в нижней плахе; это сделано с целию, чтобы задний конец верхней плахи не мог соскочить; разумеется, верхняя плаха поднимается и опускается на нем свободно. Зверек, почуяв лакомую пищу, подходит и хватает ее зубами, сторожок соскакивает, верхняя плаха падает и придавливает его.
Стульчиком называются две палочки, всегда из сырого тальника, каждая с лишком аршин длиною, которые кладутся крест-накрест и связываются крепкою бечевкою; потом концы их сгибаются вниз и также связываются веревочками, так что все четыре ножки отстоят на четверть аршина одна от другой, отчего весь инструмент получает фигуру четвероножника, связанного вверху плотно; во внутренние бока этих ножек набиваются волосяные силья, расстоянием один от другого на полвершка; в самом верху стульчика, в крестообразном его сгибе, должна висеть такая же приманка, какую привязывают к сторожку плахи; приманка бывает со всех сторон окружена множеством настороженных сильев; зверек, стараясь достать добычу, полезет по которой-нибудь ножке и непременно попадет головой в силок; желая освободиться, он спрыгнет вниз и повиснет, удавится и запутается в сильях даже всеми ногами. Впрочем, случается иногда, что он сначала попадает лапкой, и в таком случае он отгрызет силок. Плашка и стульчик становятся на таких местах, где много замечено горностаевых и ласкиных следов и где они отыскивают себе добычу. Ласку, известную истребительницу мышей в гумнах с хлебом и в хлебных амбарах, никогда не должно около них ловить. Ласка, по своему тонкому и длинному стану, имеет возможность пролезать в мышиные норки, в самые узенькие щели и даже в хлебные клади и копны, а потому мышам нет от нее спасенья.
Расставя с вечера несколько таких поставушек, на рассвете надобно их обойти и все собрать, а в сумерки, оправив все как следует и положив свежей приманки, расставить вновь по другим местам, какие охотник сочтет более удобными. Эта охота может продолжаться всю зиму, разумеется на лыжах и кроме тех ночей, когда идет сильный снег, или крутит буран, выражаясь по-оренбургски. В буранную погоду так занесет поставушки, что их на другой день и не отыщешь. Мне нередко случалось терять мои звероловные снаряды, потому что часто с вечера бывает тихо и поставушки поставишь, а к утру подымется такая метель, что и самому нельзя носа показать. Впрочем, простое устройство этих снастей дает возможность в один день заменить потерянные новыми.
Кажется, что можно найти привлекательного в этой охоте? Но именно в том состоит тайна всех охот, что их нельзя объяснить и определить. То, что покажется не охотнику смешно, скучно и нелепо – горячит, тревожит и радостно волнует сердце охотника. Я сам с удивлением и вместе с удовольствием вспоминаю, как горячо некогда охотился за маленькими зверьками. Расставив десятка полтора разных поставушек по таким местам, где добыча казалась вероятною, воротясь поздно домой, усталый, измученный от ходьбы на лыжах, – не вдруг заснешь, бывало, воображая, что, может быть, в эту минуту хорек, горностай или ласка попала в какую-нибудь поставушку, попала как-нибудь неловко и потому успеет вырваться в продолжение зимней, долгой ночи. Рано проснешься поутру, оденешься задолго до света и с тревожным нетерпением дожидаешься зари; наконец, пойдешь и к каждой поставушке подходишь с сильным биением сердца, издали стараясь рассмотреть, не спущен ли самострел, не уронена ли плашка, не запуталось ли что-нибудь в сильях, и когда в самом деле попалась добыча, то с какой, бывало, радостью и торжеством возвращаешься домой, снимаешь шкурку, распяливаешь и сушишь ее у печки и потом повесишь на стену у своей кровати, около которой в продолжение зимы набиралось и красовалось иногда десятка три разных шкурок.
Я ничего не сказал о ловле норок, потому что мне не удавалось самому ловить их; но я видел, как добывали их другие охотники: они ставили по берегам рек, на которых много было норкиных следов, маленькие капканы, для чего разрывали небольшую ямку в снегу, а если снег мелок, то в песке или земле берега; в первом случае капкан засыпался слегка снегом, а в последнем – сухими листочками. Недавно уверяли меня, что норка питается не одною рыбою, а кушает и мясо. Норку застали очень рано поутру у кухни и гнались за нею до реки, в которую она будто бы бросилась и нырнула. Из этого вывели заключение, что норка приходила к кухне, стоящей на довольно большой горе, не для ловли рыбы. Я несколько усумнился и говорил об этом с самым опытным звероловом, который тридцать лет ловит норок капканами и знает наизусть образ их жизни. Он уверяет, что видели хорька вместо норки, который, вероятно, бросился не в реку, а под берег, где у него была нора; норка же, по его уверению, никогда к человеческому жилью не подходит.
Мелкие охотничьи рассказы
Несколько слов о суевериях и приметах охотников
Известное дело, что охотники-простолюдины – все без исключения суеверны, суеверны гораздо более, чем весь остальной народ, и, мне кажется, нетрудно найти тому объяснение и причину: постоянное, по большей части уединенное, присутствие при всех явлениях, совершающихся в природе, таинственных, часто необъяснимых и для людей образованных и даже ученых, непременно должно располагать душу охотника к вере в чудесное и сверхъестественное. Человек не любит оставаться в неизвестности: видя или слыша что-нибудь необъяснимое для него очевидностью, он создает себе фантастические объяснения и передает другим с некоторою уверенностью; те, принимая их с теплою верою, добавляют собственными наблюдениями и заключениями – и вот создается множество фантазий, иногда очень остроумных, грациозных и поэтических, иногда нелепых и уродливых, но всегда оригинальных. Я уверен, что охотники первые начали созидание фантастического мира, существующего у всех народов. Первый слух о лешем пустил в народ, вероятно, лесной охотник; водяных девок, или чертовок,
[В Оренбургской, а равно Казанской и Симбирской губерниях народ не знает слова русалка.]
заметил рыбак; волков-оборотней открыл зверолов. Я уже говорил в моих «Записках ружейного охотника», что в больших лесах, пересекаемых глубокими оврагами, в тишине вечерних сумерек и утреннего рассвета, в безмолвии глубокой ночи крик зверя и птицы и даже голос человека изменяются и звучат другими, какими-то странными, неслыханными звуками; что ночью слышен не только тихий ход лисы или прыжки зайца, но даже шелест самых маленьких зверьков. Весьма естественно, что какой-нибудь охотник, застигнутый ночью в лесу, охваченный чувством непреодолимого страха, который невольно внушает темнота и тишина ночи, услыхав дикие звуки, искаженно повторяемые эхом лесных оврагов, принял их за голос сверхъестественного существа, а шелест приближающихся прыжков зайца – за приближение этого существа. Крик филина и маленьких сов особенной породы, которых он слыхал, может быть, и прежде, но который не походил на слышимые им теперь звуки в лесу, не мог ли показаться ему и хохотом, и стоном, и воем, и чем угодно? Если же он, дрожа и потея от страха, но подавляемый усталостью, как-нибудь засыпал или хотя задремывал, то, без сомнения, грезил во сне тем же, чем был полон и волнуем наяву; дремота даже могла придать более определенности образу неизвестного существа. С первыми лучами солнца, отыскав дорогу и возвращаясь домой, он чувствовал себя как будто изломанным, исщипанным и, увидя свое тело, покрытое пятнами, он легко мог приписать их щипанью или щекотанью того же сверхъестественного существа. Бедняка искусали крупные лесные муравьи или другие насекомые, но такое простое объяснение не приходит ему в голову. А как событие происходило в лесу, то и дает он имя лешего его таинственному обитателю. Дома рассказывает он свою чудную повесть, показывает красные и синие пятна на своем теле; воображение рассказчика и слушателей воспламеняется, дополняет картину – и леший, или лесовик, получает свое фантастическое существование! Постепенно укрепляясь в народном ведении и веровании, принимает он определенный образ и черты, иногда очень подробные и разнообразные.
Вода, преимущественно большая, в поздние сумерки и ранний рассвет, особенно в ночное время, производит на человека такое же действие невольного страха, как и дремучий лес. Внезапное движение и плеск воды, тогда как производящей его рыбы или зверя, за темнотою, хорошенько разглядеть нельзя, могло напугать какого-нибудь рыбака, сидящего с удочкой на берегу или с сетью на лодке. Шум и движение в камыше или осоке, производимые уткой с утятами, даже прыгающими лягушками, могли показаться устрашенному воображению чем-то похожим на движение существа несравненно большего объема. Выпрыгнувшая из воды на берег или спрыгнувшая с берега в воду поречина, мелькнувшая неясным, темным призраком, могла отразиться в его воображении чем-то похожим на образ человеческий. У страха глаза велики, говорит пословица, и почему же круглому, тупому рылу сома, высунувшемуся на поверхность воды и быстро опять погрузившемуся, не показаться за человеческую голову, которая всплывала на одно мгновенье? Почему остроконечный нос и голова щуки или жериха не могли показаться локтем руки или каким-нибудь человеческим членом? Точно так же, как рассказывал лесной охотник о своих ночных страхах и видениях в лесу, рассказывает и рыбак в своей семье о том, что видел на воде; он встречает такую же веру в свои рассказы, и такое же воспламененное воображение создает таинственных обитателей вод, называет их русалками, водяными девками, или чертовками, дополняет и украшает их образы и отводит им законное место в мире народной фантазии; но как жители вод, то есть рыбы – немы, то и водяные красавицы не имеют голоса.