Русский советский научно-фантастический роман
Шрифт:
Примечательна одна полемическая обмолвка. Андерсон сожалеет, что марксизм-ленинизм в своем историческом детерминизме якобы догматизировал "теорию, гипотезу или благочестивое пожелание совершенствования человеческого рода". Можно было бы не придираться к этой небрежности, если бы уравнивание коммунистической доктрины с прекраснодушным провиденциализмом не было оборотной стороной попыток дискредитировать научный фундамент коммунистического учения о революционном преобразовании мира во имя человека. Приспешник Б. Голдуотера черносотенец Т. Мольнар призывает вообще разделаться с научной теорией, потому что она «является, по сути дела, позвоночником утопизма, а точнее мысли о том, что человечество должно… полностью взять под контроль свою судьбу». [307] В этой философии проступает отчетливая политическая программа: «Наука ослабляет человека, обещая ему всяческие утопии, как марксизм, в котором основным тезисом является борьба с отчуждением, дабы вырвать человеческую судьбу из рук слепого случая». [308] Ясно, о каком ослаблении идет речь.
Андерсон, который на словах отмежевывается от подобных «ястребов», на деле, в своей фантастике, превращает человечество в игрушку случая и после этого утверждает, что его фатализм и есть научная позиция. Социолог Э. Араб-Оглы приводит в статье о современной фантастике любопытное заявление писателя С. Сприля: «Американские промышленные тресты, лаборатории и управления национальной обороны находятся в постоянной и интимной связи с элитой научно-фантастической литературы». [309] Как видим, эта связь может быть весьма тонкой.
Наивный примитив так называемой космической оперы, — фантастического жанра, в свое время унаследовавшего идеологическую миссию колониального и полицейского романа, — сегодня теряет кредит в растущих образованных слоях общества. Фантастику сейчас пишут ученые. Для интеллигенции. Значительную часть читателей американских научно-фантастических журналов составляют люди с высшим образованием. [310] Многие из них — решительные противники американского милитаризма. Этой аудитории режет слух трубный клич космических флибустьеров. Нынче фантастика в Америке предпочитает нашептывать. К той мысли, что в космосе, как и на Земле, в будущем, как сегодня и вчера, неизбежны войны и социальное неравенство, читателя приучают исподволь. Используют зыбкость границ между фантазией научной и ненаучной, подменяют отчетливую тенденцию неопределенностью, полуправдой, умолчанием, прячут реакционность в якобы объективной равнозначности оптимистических и пессимистических вариантов будущего, с «научным» беспристрастием разыгрывают произвольные гамбиты на «шахматной доске» истории. Гносеология, теория познания превращается в игру ума, где господствуют релятивизм и прагматизм.
Вот почему приобретает такую ценность тенденциозная определенность ефремовской концепции жизни — разума — общества.
Вторая мировая война укрепила социалистический лагерь. В то же время человечество оказалось перед ядерной угрозой. Задача писателя, взявшегося показать, что коммунизм придет, несмотря на опасность ядерной катастрофы, стала гораздо сложней. О. Хаксли в предсмертной антиутопии «Остров» утверждал, что коммунизму так или иначе суждено захлебнуться во враждебном океане. Ч. Оливер в своем в общем-то гуманистическом романе «Ветер времени» не верит, что человечество избежит самоуничтожения. Тысячу с лишним населенных планет обследовали пришельцы с чужой звездной системы, и везде одна картина. Оливер передает свое интуитивное ощущение опасности, висящей над нашей Землей. Вопрос, однако, в том, есть ли объективные факторы, которые позволили бы преодолеть эту опасность.
Советские фантасты стоят на той точке зрения, что космические цивилизации, овладевая гигантскими разрушительными силами, видимо, везде проходят кризисную точку. «Если в этот момент сознание мыслящих существ не на высоте, — говорит герой романа Казанцева „Льды возвращаются“, — они могут погубить себя. Но это так же исключительно редко в истории развития Разума Вселенной, как редко самоубийство среди людей». [311]
Мы уже говорили, что Ефремов не ограничивается эмоциональным оптимизмом. Он убедительно обосновывает свою концепцию будущего, интегрируя земные факторы и космические гипотезы. Разум, говорит он, победит безумие потому, что сознание общности судьбы на планете побеждало в неисчислимых тысячелетиях войн и антагонизма между людьми (дилогия «Великая дуга»); потому, что коллективизм разумных существ — закономерность не только внутрипланетная, но и вселенская («Туманность Андромеды»); потому, наконец, что гуманистическая мораль — вершина той логики разума, которая едина повсюду («Сердце 3меи»).
Ефремов так бросает луч своей фантазии в космическую даль, что, отразившись от безмерно далеких галактик, он ярко освещает землю у нас под ногами. Утверждение гуманного разума здесь, на нашей Земле, окрыляет надеждой, что предстоящая встреча с иной цивилизацией будет началом нового, галактического братства. А с другой стороны: если мы окружены мирами, неизбежно идущими к внутреннему согласию, и если мы — закономерная часть Вселенной, нет оснований считать, что наша Земля станет трагическим исключением. Если люди сделают все от них зависящее.
Ефремов не убаюкивает, нет. Трагической судьбой планеты Зирда он и предупреждает. Но он и утверждает, что нет фатальной неизбежности, что мы в ракетно-атомный век не зря возлагаем столько надежд на человеческий разум.
В «Туманности Андромеды» наметилась методологическая интеграция предупреждающей и утверждающей утопии (которую Ефремов осуществит и в идейно-жанровой структуре своей новой книги «Час Быка», 1969). Пафос ефремовской фантастики в этом смысле двуедин: писатель вселяет надежду, не тая опасности, и предупреждает, взывая к надежде и мечте. В своих фантастических идеях, частных и общих, конкретных и абстрактных, Ефремов удивительно чувствует диалектику человеческой природы, от индивида до общества. Критерий человека — неизменный внутренний ориентир его фантазии.
Герои «Туманности Андромеды» вызвали самые противоречивые толки. Одним понравилось в этой книге «отношение людей будущего к творческому труду, к обществу и друг к другу» (авиаконструктор О. Антонов), другие как раз это сочли наименее удачным. В самом деле: могут ли захватить воображение персонажи, которых нечетко различаешь, характеры мало индивидуализированные, личности суховатые и рационалистичные? Всё это как будто в самом деле присуще ефремовским героям. Но — в ином качестве и в другом смысле.
Вспомним, что научная фантастика взывает к иной — более рационалистичной, чем бытовая художественная литература, сфере воображения; что эстетика фантастической идеи как бы преобладает над художественной формой и поэтому образ в фантастике «суше» и «скелетней» (с точки зрения обычной художественности). Герой научной фантастики в принципе не может быть измерен жизненной полнотой бытового изображения.
Герой научно-фантастического романа, так сказать, сверхромантичен: его «одна страсть» (в отличие от сложносплетения многих душевных свойств бытового персонажа) заострена, к тому же обстоятельствами, более исключительными, чем в обычной романтике. И ни эта «одна страсть» не дает материала для многогранной обрисовки, ни обстоятельства не позволяют детализировать изгибы души. Ведь обстановка, в которой действует герой научной фантастики, требует не столько страсти, эмоций, сколько идей, интеллекта. Мужество решений звездолетчика — в мышлении ученого. Характер развертывается в «приключениях мысли», а даже эмоционально окрашенная мысль не так индивидуальна, как чувство.
Как говорит писатель Альтов, герой научной фантастики «светит по принципу Луны — отраженным светом стоящих за этим героем идей… В реалистическом романе можно сочно написать героя — и он будет жить. А в романе фантастическом самое блестящее реалистическое описание еще не делает героя — героем» (из письма Е. Брандису). Подразумевается не нравственная величина персонажа, а выпуклость изображения. Если подсчитать, продолжает Альтов, число «строк, отданных раскрытию характера и обрисовке Мвена Маса, то — уверен — Мвен окажется позади Дар Ветра и всех суперкрасавиц. Но спросите… у 10 человек: кто им запомнился в этом романе? И минимум 8 человек назовут прежде всего Мвена Маса. За ним — чрезвычайно интересные идеи. „Я поэт, тем и интересен“. Герой фантастического романа „тем и интересен“, что светит (или не светит — и тогда не интересен) фантастическими идеями».
Дело, конечно, не в числе строк, а в качестве, но вот это-то качество и создается прежде всего изяществом, оригинальностью и человечностью фантастических идей, ('стоящих за спиной" героя. Отберите, говорит Альтов, у капитана Немо его «Наутилус» — и он потеряет девять десятых своего обаяния. Потому что чудесный корабль как техническая мысль неотделим от социального протеста, от трагического одиночества и всей романтичной личности этого борца за свободу. Вот в каком смысле «отражаемая» героем фантастическая идея — опорный момент его художественно-психологической характеристики. Персонаж всегда выступает в свете ее эстетического, философского и т. д. контекста, а этот последний — сплошь и рядом научный (или квазинаучный) тезис, т. е. обособлен от личности героя. Здесь дело и в стилистике (научная лексика менее индивидуальна, чем бытовая), и в композиции (переадресовка изложения фантастической идеи герою или автору мало что меняет в ней самой), и во всем, из чего состоит художественная ткань.