Рыцарь и Буржуа
Шрифт:
Этот аристократический лоск остается, однако, довольно-таки поверхностным. Форсайты следят за тем, как ест и как одевается аристократия, все время гоняются за изысканным и изящным, но за этой блестящей видимостью кроется нравственность, которую обычно считают мещанской. Здесь нет места бескорыстным поступкам и захватывающему риску. Семья отличается трезвостью и практичностью и все старательно переводит на деньги. Эта осмотрительность в сочетании с недоверчивостью не позволяет Форсайтам отдаться чему бы то ни было «душою и телом», не позволяет свободно проявлять свои чувства, забываться: ведь тот, кто обнаруживает свои чувства, открывает карты и неосмотрительно доверяется другим. Собственность служит здесь воле к самоутверждению и ощущению безопасности. В поместье Сомса Форсайта Мейплдерхем собрана прекрасная коллекция живописи, но свои картины Сомс рассматривает как акции, вынюхивая, в какого художника стоит вкладывать деньги в расчете на повышение цен. Безупречный гардероб Сомса, типичный для крупной буржуазии, отражает не только респектабельность (обычно столь ценимую среди буржуа), но и упомянутое ощущение безопасности. «Немыслимо вообразить его с растрепанными волосами, с галстуком, отклонившимся от перпендикуляра на одну восьмую дюйма, с воротничком, не сияющим белизной!» (с. 79). А. Моруа в своей остроумной книге «Советы молодому французу, отправляющемуся в Англию» при описании какой-то университетской церемонии вспоминает, что высокорожденного можно было узнать среди гостей по дырам в носках.
Ощущению безопасности, которое необходимо Форсайтам, угрожают, как пишет в предисловии автор, «набеги Красоты и посягательства Свободы» (с. 25); это и есть главная тема книги. Сын старика Джолиона исключается из круга семьи за то, что сбежал вместе с гувернанткой собственных детей и посвятил себя живописи. А Форсайты в соответствии со стереотипом буржуа не питают к художникам уважения. Это, по их мнению, «жалкие люди» (с. 68). Жена богатого Сомса, красавица Ирэн, уходит от него к молодому архитектору Боснии, который понимает, что такое красота и любовь. Как видно, теоретики буржуазного этоса недаром утверждали, что «деловой человек» не чувствует красоты и равнодушен к эросу. Ибо эти качества не помогали ему в делах.
Но автор замечает, что Форсайтам угрожает не только красота и любовь; это особенно ясно проявляется в его размышлениях по поводу похорон королевы Виктории. Викторианская эпоха была эпохой такого накопления богатств, что процентная ставка упала с восьми процентов до трех, а люди, подобные Форсайтам, насчитывались тысячами. «В стране царила учтивость, для нищих строили закуты, бедняков вешали за ничтожные преступления, и Диккенс только что начинал писать». То была «эпоха, так позолотившая свободу личности, что, если у человека были деньги, он был свободен по закону и в действительности, а если у него не было денег, он был свободен только по закону, но отнюдь не в действительности» (с. 555-556). Этот век уходит, думает Сомс, глядя на похоронное шествие: начинается профсоюзное движение, лейбористы заседают в палате общин, социалисты зарятся на наше добро. «Никогда уж больше не будет так спокойно, как при доброй старой Викки!» (с. 556).
Если буржуазия в последнюю эпоху своего безопасного существования усваивала дворянские черты, то дворянство перенимало некоторые черты буржуазии. Быть может, не только обеднением аристократии из-за прогрессивных налогов следует объяснить то, что превращение собственной родовитости в статью доходов не было в Англии перед второй мировой войной таким уж редким явлением. Если барышня из хорошей семьи желала попасть на прием при дворе, чтобы сделать прелестный реверанс перед королевой и добиться тем самым определенного общественного отличия, королеве ее должен был представить кто-нибудь из тех, кто сам бывал при дворе. По слухам, это стоило денег, причем подобная сделка не наносила какого-либо ущерба чести. Точно так же обладатели громких имен (как мне не раз приходилось слышать в Лондоне) получали деньги за то, что украшали светские приемы своим присутствием. Кто знает, не влиянием ли буржуазной культуры следует объяснить характерную для Англии — по-видимому, и в высшем обществе — образцовую пунктуальность, когда гости приходят точно в обозначенный на приглашении час (ибо считаются как со своими обязанностями, так и со временем), а также особую тщательность в составлении таких приглашений. Самому радушному гостеприимству не противоречило то, что на приглашениях провести, например, уик-энд в усадьбе указывалась не только дата приезда гостя, но и дата его отъезда — точность, напоминающая точность и ясность торговых контрактов. А кожаные налокотники на одежде богатых баричей в Оксфорде и Кембридже перед войной в глазах чужеземца выглядели какой-то игрой в бережливость, каким-то снобизмом наоборот.
Если можно решиться дать какую-то общую характеристику роли, которую играли аристократические образцы в Англии и Франции, то по отношению к Германии это было бы гораздо более рискованно ввиду ее разнородности. В различных исследованиях, посвященных Германии, слишком мало внимания обращается на различия в истории небольших государств, составлявших Германскую империю, в слишком незначительной степени учитывается своеобразие вольных городов, в частности принадлежавших к некогда могущественной Ганзейской лиге. Томас Манн в «Будденброках» подчеркивает различия между бюргерским духом Любека и бюргерским духом Мюнхена. И неудивительно — ведь у них было разное прошлое. Любек имел свою собственную историю как город, в течение двух веков возглавлявший Ганзейскую лигу. Ганзейские купцы, путешествующие (ради безопасности группами) из города в город, на пространстве от нижнего Рейна до Дерпта и Новгорода распространяли определенные культурные образцы, которые на протяжении трех столетий существования Лиги в какой-то мере становились общим достоянием ее членов. Известно, что был период, когда этика ганзейских купцов отличалась ригоризмом, предвосхищавшим позднейший ригоризм пуритан. Суровые предписания гарантировали безупречное качество товаров и чистоту пробы ганзейской монеты. Совместные путешествия вырабатывали среди купцов чувство товарищества; должно быть, именно поэтому любая реклама своих товаров строго запрещалась. На больших ярмарках все раскладывали свои товары рядом и нельзя было расхваливать собственный товар в ущерб соседу [555] . История бюргерской этической мысли в ганзейских городах — тема для большого исследования, а это ведь лишь одно из течений буржуазной мысли на территориях, вошедших впоследствии в объединенное германское государство.
555
Beard M. Op. cit., p. 81. 454.
Кроме независимости городов, своеобразие буржуазной мысли на немецких землях могло обусловливаться и большей, чем в Англии и даже во Франции, замкнутостью дворянства в Германии, особенно заметной у прусских юнкеров, которые в свою очередь были весьма своеобразной разновидностью дворянства. Так или иначе, существует убеждение, что в Германии бюргерская культура существовала в более чистом виде, чем где бы то ни было. Немецкая мещанская драма XVIII столетия выводит на сцену бюргерство, которое не подражает дворянству, но противостоит ему. К римским образцам обращается в «Эмилии Галотти» Лессинга отец Эмилии, Одоардо: он закалывает дочь, чтобы спасти ее от домогательств развратного князя. Столь же испорчен княжеский двор (которому противопоставляется простое и честное семейство скромного музыканта) в «Коварстве и любви» Шиллера. Невозможность пробиться в высшие сферы пробуждала, по мнению некоторых авторов, в немецком бюргерстве стремление как-то компенсировать свое невысокое положение в обществе. Такой компенсацией стал в XIX веке культ человеческой личности. Бюргер, который не в состоянии был «окружить себя феодальным ореолом, становился личностью» [556] .
556
Ibid., p. 468.
Но при всем своеобразии истории вольных немецких городов здесь тоже можно обнаружить в XIX веке сплав бюргерских и рыцарских элементов, подобный тому, с каким мы имели дело в семействе Форсайтов. Я имею в виду, в частности, семью Будденброков, с таким мастерством изображенную Томасом Манном.
Семья Будденброков с 1768 г. вела в Любеке, родном городе Манна, торговлю зерном. Поставки хлеба для прусской армии в 1813 г. существенно увеличили состояние семейства и позволили ему обосноваться в прекрасном особняке, достойном патрициата города, стоявшего некогда во главе Ганзейской лиги. Культ семьи, отождествляемый с культом фирмы, пустил глубокие корни в умах Будденброков, а забота о наследнике мужского пола (так же, как у Форсайтов) здесь не меньше, чем в дворянских семействах. Семейная хроника торжественно заносится в тетрадь с золотым обрезом, которую достают из потайного ящика прямо-таки с благоговением. Фамильный перстень с печаткой наследует старший сын. Ради поддержания блеска семьи любые сердечные склонности, не соответствующие ее социальному положению, подавляются. Тони порывает со студентом-медиком, с которым у нее был невинный каникулярный роман, ибо сознает свой долг перед семейством и знает, чего ожидают от ее замужества. Томас Будденброк окружает себя всем самым аристократическим и изысканным, а стремление к личному отличию в нем не менее сильно, чем у дворянских сыновей, хотя это — отличие благодаря иным качествам. Он, как и Сомс Форсайт, не потерпит на своем костюме даже пылинки. Безупречность в одежде к тому же служит ему опорой в минуты душевного упадка. Сенаторы Любека ценят в нем какой-то особый шарм и господскую непринужденность в ведении дел. Эта непринужденность далека от легкомысленности, но все же «господские» образцы способствовали складыванию подобного стиля. Сестра Томаса, Тони, завидует дворянству. «Именоваться фон Шиллинг — какое счастье!» — говорит она в пансионе своей подруге из дворянской аристократии [557] . Томас Будденброк не любит дворян за спесь и презирает их за неумение обращаться с деньгами и вечные дыры в бюджете. Пустить себе пулю в лоб из-за финансовой катастрофы — это «дворянская повадка», издевательски замечает он после самоубийства Ральфа фон Майбома, продавшего по крайней необходимости Томасу свой урожай на корню (с. 516).
557
Манн Т. Будденброки. М., 1969, с. 99. Далее цитируется то же издание.
Старое бюргерство, будучи в претензии к дворянству из-за его высокомерия, само с неменьшим высокомерием относится к свежеиспеченным богачам из мещан. Семья Будденброков сверху вниз смотрит на семью Хагенштрёмов, которая недавно обосновалась в городе и быстро разбогатела. Тони едва им кланяется. В этих бюргерских семьях мезальянс тоже разрушает семейные связи, ибо семейная солидарность здесь не столько солидарность со всеми членами семьи, сколько с теми, кто не утратил своего социального положения. Женитьба Готхольда Будденброка на «лавочке» фактически исключает его из круга семьи, хотя на праздники приглашают и «деклассированных» родственников.
История Будденброков могла бы служить превосходной иллюстрацией для некоторых теоретиков «духа капитализма», о которых шла речь в главе VI нашего исследования. Когда Тони Будденброк вторично выходит замуж за мюнхенца Перманедера и уезжает с ним в католический Мюнхен, ее поражает совершенно иной образ жизни в этом городе. Люди желают здесь не делать деньги, а только жить в свое удовольствие. Перманедер, владелец фирмы по торговле хмелем, добивающийся руки Тони, говорит: «Мюнхен — город не деловой, там каждый норовит устроиться поскромней да поспокойней!.. И депеш у нас за столом не читают — это уж дудки!» (речь идет о деловых телеграммах) (с. 294). Женившись на Тони и получив ее приданое, Перманедер, к изумлению жены, которая не перестает мечтать о более зажиточной жизни, заявляет: «В богачи я не мечу, денег копить не собираюсь, а спокойное житье — дело хорошее! С завтрашнего дня кончаю все дела, и заживем с тобой на проценты!» (с. 322). Вот он, дух рантье, убивающий дух капитализма в католическом городе; М. Вебер мог бы использовать это для подтверждения своего тезиса. И, словно по его заказу, Т. Манн пишет в другом месте книги: «Хотя Томас Будденброк всю жизнь кокетничал своей склонностью к католицизму, в нем жило серьезное, глубокое, суровое до самоистязания, неумолимое чувство долга, отличающее истинного, убежденного протестанта. Нет, перед лицом высшего и последнего не существовало никакой помощи извне, никакого посредничества, отпущения грехов и утешительного забвения» (с. 543). Именно так характеризует М. Вебер людей, которые, по его мнению, делали деньги!
К. Выка считает «Будденброков» типичным для эпохи упадка буржуазии погребальным «романом-рекой», напоминающим «Ночи и дни» М. Домбровской, одним из тех романов, которые, по словам Выки, ложатся могильным камнем на остывающий труп [558] . Но такая гибель бюргерских семей, на смену которым приходили другие, была хорошо известна и в предшествующие столетия. Еще в 1777 г. некий житель Бордо в своей «Антологии торговли» жаловался на отсутствие династий в коммерции: сыновья, унаследовав отцовское состояние, бросали торговлю, предпочитая роскошную праздность [559] . Именно это мы видим и в книге Т. Манна. Последним в роду Крегеров, из которого происходит мать Томаса Будденброка, оказывается сын, не желающий заниматься коммерцией и предпочитающий транжирить деньги. А стариков Крегеров еще раньше выбивает из седла их барский образ жизни — опасность, от которой предостерегал купеческие семьи еще Даниель Дефо. На смену Крегерам и Будденброкам придут свежеиспеченные богачи Хагенштрёмы; они-то и займут великолепную резиденцию, отстроенную Томасом Будденброком, которому мало было семейного особняка на Менгштрассе [560] . Если Голсуорси явно ощущал упадок викторианской эпохи, то у Манна скорее чувствуется течение времени, чем завершение эпохи.
558
Wyka K. Zarys wsp'olczesnej literatury polskiej. 1884-1925. Krak'ow, 1951.
559
Beard M. Ор. cit., p. 411.
560
[Неточность: у Т. Манна Хагенштрёмы покупают старый особняк Будденброков на Менгштрассе]
Женитьба Готхольда Будденброка на «лавочке», а затем неуместные увлечения Христиана, брата Томаса, не считающиеся с честью семьи, подорвали ее сплоченность и силу; но эта разрушительная роль любви (выражаясь «идеалистическим» языком Голсуорси) будет многократно усилена разрушительной ролью красоты. Семья Томаса распадается после его внезапной смерти в 1875 г., ибо его жена предпочитала играть на скрипке, вместо того чтобы рожать детей, а их единственный сын — даже если бы его жизнь не унес тиф — по-прежнему оставался бы чувствителен к фугам Баха и органически враждебен всему, что отдает отцовской купеческой конторой. Таким был конец многих купеческих семей в разные времена, причем, разумеется, только следуя купеческой иерархии ценностей, можно расценить его как упадок: ведь если посмотреть на дело с другой точки зрения, по восходящей движется тот, кто бросил торговлю хлебом ради сочинения фуг.