Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове
Шрифт:
Удивляется он, не всегда даже верит себе, куря папиросы, бродя ночью без сна по своей боковой угловой. Образ юноши носится перед ним, в белых одеждах, с окровавленными по локоть руками, с таким утомленным, однако счастливым лицом. Кто же герой? Разве тот, кто где-то скачет верхом и бежит, спотыкаясь и падая, в пешем строю, весь в поту, с остановившимся взором, в котором нет ничего, кроме застывшего ужаса смерти, с распахнутым ртом, с шашкой наголо, с трехгранным, оставляющим ужасные раны штыком, чьими руками всюду губится, всюду истребляется жизнь? А не тот, кто, вооруженный одним стетоскопом, склоняется где-то в непроходимой глуши над постелью тяжко больного и одним напряжением своей человеческой воли, с горсточкой разрозненных знаний, с потрепанным справочником в кармане халата, возвращает страждущим здоровье и жизнь? Тьма высылает всадников на белых и на черных конях. Искрами света озаряются непорочные юноши. Всадники на белых и черных конях в жертву своим безумным идеям приносят женщин, стариков и детей. Светлые юноши приносят в жертву себя, исполняя свой тяжкий, но благородный долг до конца. Так кто же герой, ныне и присно и на все времена?
И уже в кабинете нечем дышать. Он рывком растворяет окно. За окном стынет ночь и серебряным блеском сияет луна. И разгорается спор. Спорят два совершенно юных врача. Один честный, однако беспомощный, растерянный, омраченный ужасным открытием, что в науке священного врачевания, в науке возвращения здоровья и жизни ещё слишком много неясного, спорного, даже неверного, опускающий руки перед неотвратимым действием дифтерита, перед смертельным ранением в грудь. Второй тоже, разумеется, честный, поскольку интеллигентный человек и воспитан на то, чтобы оставаться честным всегда, однако беспокойный, бесстрашный и дерзкий, своей верой в необходимость, в неизбежность победы света, добра одолевающий то, чего ещё сама наука не научилась одолевать. Ах, Викентий Викентьевич, что же вы так, дорогой? И Викентий Викентьевич, точно пробужденный его укоризной, с печальным взглядом добрых страдальческих глаз, страстным шепотом отвечает ему:
– Ко мне приходит прачка с экземою рук, ломовой извозчик с грыжею, прядильщик с чахоткою. Я назначаю им мази, пелоты и порошки и неверным голосом, сам стыдясь комедии, которую разыгрываю, говорю им, что главное условие для выздоровления – это то, чтобы прачка не мочила себе рук, ломовой извозчик не поднимал тяжестей, а прядильщик избегал пыльных помещений. Они вздыхают в ответ, благодарят за мази и порошки, объясняют, что дела своего бросить не могут, потому что им нужно есть.
Он что-то чрезвычайно серьезное должен ответить ему. Он знает отлично, что возражения его вдумчивого, совестливого собеседника более чем справедливы. Ну так и что из того? Он слышит, что это не вся ещё правда о жизни. А вся правда где?
Свежо становится в предутреннем кабинете, подергивается предрассветной дымкой луна, а он всё бродит от двери к окну и что-то сердито ворчит, желая одержать в этом важном споре победу, как начинает уже привыкать побеждать, но каждый раз упускает её.
Наконец, всё в том же магазине Чернухи, где мама, светлая королева, покупала приготовишке тетрадки в разноцветных обложках, он покупает толстую, в крепком картонном переплете тетрадь и в такие же бессонные ночи, когда бродят неясные тени и чуть не до слез беспокоят его, он ловит их и бросает их на бумагу, в тетрадь. Это получается просто, как-то само собой, чего он себе никогда прежде и представить не мог. Он успевает спрашивать иногда, отчего это так? Может быть, оттого, что он ничего не выдумывает, то есть так, одни только мелочи, вроде деревни Грабиловки? Может быть, оттого, что он пишет исключительно для себя, каким действительно был два года назад? Всё может быть, однако ж вперед, только бы не позабыть и поспеть:
«Итак, я остался один. Вокруг меня – ноябрьская тьма с вертящимся снегом, дом завалило, в трубах завыло. Все двадцать четыре года моей жизни я прожил в громадном городе и думал, что вьюга воет только в романах. Оказалось: она воет на самом деле. Вечера здесь необыкновенно длинны, лампа под синим абажуром отражалась в темном окне, и я мечтал, глядя на пятно, светящееся на левой руке от меня. Мечтал об уездном городе – он находился в сорока верстах от меня. Мне очень хотелось убежать с моего пункта туда. Там было электричество, четыре врача, с ними можно было посоветоваться, во всяком случае не так страшно. Но убежать не было никакой возможности, да временами я и сам понимал, что это малодушие. Ведь именно для этого я и учился на медицинском факультете…»
И уже вспоминается, как заснул, как проснулся от дикого грохота в дверь, как натягивал брюки, как привезли девочку с крупом. Чего тут выдумывать? Всё так и было в действительности. Разве что перепутал число, и метель мела в феврале. Да нет, и числа перепутать нельзя, двадцать девятое было число, в ноябре, кто всё это видел своими глазами, тому никогда не забыть.
И скользит по гладкой бумаге обыкновеннейшее ученическое перо, и странные вещи из-под него выскальзывают ровнейшей стрелой. Он откровенен и щепетильно правдив. Он не скрывает нисколько, каким невинным младенцем, в смысле образования медицинского, он явился посреди египетской тьмы, не смотрите, что лекарь с отличием, в такого рода вещах отличие ещё ничего. Разве он сколько-нибудь приукрашивает себя? Воистину, нет, в чем, в чем, а в этом противном пороке писатель Булгаков не грешен. Вот приводит он свои тогдашние рассуждения об ответственности, которой страшится пущего всего. Вот рассказывает, как заходился от страха при одной мысли о том, что притащат проклятую ущемленную грыжу или неправильно расположенный плод. Вот повествует о своем неумении. Решительно всё соответствует истине: робок, несмел и труслив. Однако привозят больного, и одна только мысль, что он должен больного спасти, и этого, и того, и того, и что-то чудное сотворяется в его существе, и отчетливо работает мысль, и неумелые руки отлично делают то, что делать до этой минуты действительно уметь не умели и уметь не могли. И каков же итог его щекотливо правдивых повествований? Итог замечательный, однако стыдный, ужасно смешной. В самом деле, из его скромной личности выколупывается, как из яйца, настоящий герой, в русской литературе персонаж ещё не бывалый. Что за черт! Каким же образом он-то в герои попал?
И тетрадь закрывается и самым тщательным образом запирается в ящик стола. Решительно невозможно никому показать. Засмеют-с, засмеют-с.
И он никому не показывает. В нем обнаруживается полезная способность удивительным образом хранить свои тайны. Уж не скрытный ли он человек? Возможно, что скрытный, очевидность – проклятая, неопровержимая вещь, а все-таки стыдно, если бы кто-нибудь знал, чем занимается практикующий венеролог в свои бессонные ночи и какие загадочные плоды произрастают под его неопытным, неискушенным и таким странно правдивым пером.
Таится и прячет, однако веселье возвращается в дом номер 13, Андреевский спуск, во втором этаже, удобней войти со двора, не смущайтесь, собака не злая.
Школьные товарищи понемногу прибиваются на огонь его недремлющей лампы, светящей во тьме. Приходит в шинели, в офицерской фуражке с потемневшей кокардой Николай, уже Николаевич, Сынгаевский, поручик, высокий и стройный, с ногами длиннейшими, с плечами широкими, красивый, печальный, с косовато срезанным подбородком, дворянская кровь, вырождением попахивает от этого подбородка, такие вещи известны врачу. Вваливается низенький, плотный, широкий Карась, подцепивший забавную кличку в гимназии, подпоручик, артиллерист. Почти всё свободное время проводит в доме номер 13 другой Николай, тоже уже Леонидович, Гладыревский, по профессии врач, предложивший свои бескорыстные, сугубо дружеские услуги во время приема больных, и услуги эти бесценны, как всегда бесценны услуги друзей. Гладыревский однажды приводит своего двоюродного брата Судзинского, как и все они, офицера. Представьте, демобилизован по форме, прибыл на жительство из Житомира, желает учиться, нельзя ли для него у вас комнатку снять? Отчего же нельзя, и хотя во втором этаже многолюдно и страшнейшая теснота, находится комнатка, и Судзинский живет, обживается и становится чуть ли не членом семьи, главным образом потому, что потешнейший тип, в руках не удерживается ни одна стеклянная вещь, Тасю затмил, вот это да! Юрий Леонидович Гладыревский, тоже, разумеется, офицер, букеты таскает, ухаживает то ли за Варей, то ли за Тасей, приятнейшим баритоном «Эпиталаму» поет, сукин сын, а в приемной работать нельзя, Гладыревский и Тася хохочут, доктор Булгаков то и дело вылетает, вопрошает, глядит с подозрением:
– Что вы тут делаете?
Не говорят ничего, только пуще хохочут, черт их возьми.
По вечерам обыкновенно собираются вместе. Кто-нибудь водку приносит, незаменимый продукт, приносят сыр, колбасу. Выпивают, шутят, смеются, поют, тот, сукин сын, «Эпиталаму» свою, Николка на гитаре любимейшие «Съемки» играет, тоже поет. Хоры случаются. Хорошо Михаилу, разгорячается Михаил, аккомпанирует на рояле, дирижирует даже. Вспоминают прекраснейшие прежние дни. Время неспокойное, однако же мирное. Может быть, и не умный, но был император, законнейший государь, порядок, покой, а если и приключались вещи прескверные, так не в императоре дело, все императоры – миф. И становится тихо. И в настороженной тишине хор мужских голосов поднимает:
– Боже, царя храни…
Тут надрывается у дверей колокольчик, Василиса снизу бежит, задыхается страдальческим шепотом:
– Миша, ты уже взрослый, но зачем же ребят под стенку подводишь?
Николка вскакивает, весь красный, как помидор, задорно кричит, юнкер, черт побери:
– Мы все тут взрослые, сами за себя отвечаем, сами и под стенку пойдем!
И уходит к себе перепуганный Василиса, а они хохочут, снова поют. Славное время, если правду сказать.
Глава пятнадцатая
Кровавое месиво
Короткое время. Ещё только лето к осени клонит, а уже паршивые слухи отовсюду ползут. На железных дорогах бастуют, поезда замирают в пути, иногда и вовсе взрывают пути динамитом. Помещики с мужиков три шкуры дерут. Немцы усердствуют методически, тащат последнее, опять с мужика, эшелонами отправляют в Германию. Мужики, понятное дело, бунтуют по всей Украине, воли, покою хотят. Полыхает кругом. Льется кровь. В мареве раскаленных степей рождается неприятное имя: Петлюра. Сведения отрывочны, скудны, черт его разберет: сорока лет, из рабочей социал-демократической партии Украины, журналист, в роковой семнадцатый год выбран в Центральную раду. Те-то, в шинелях и шароварах, но без сапог, были, стало быть, люди его. А нынче у него Директория, Украинская народная республика, и Симон Васильевич в той республике атаман. Под началом дивизии галицийские, мужики к нему тоже прытко бегут. Хорошего нечего ждать. А там глядь, посреди бела дня убивают Эйгорна, фельдмаршала, немца. Такие на белом свете творятся дела.