Рыцарь, или Легенда о Михаиле Булгакове
Шрифт:
Ищут и не находят. Почти не остается такого рода людей. Приходится должности замещать сплошь и рядом героями гражданской войны, вступившими в партию большевиков на скаку, изучавшими политграмоту с шашкой в правой руке, отчасти из немногих уцелевших рабочих, отчасти из грамотных и даже вовсе неграмотных мужиков, отчасти из обитателей, которых революция перемешала и кой кого подхватила наверх. Все эти граждане в спешном порядке вооружаются несколькими ходячими революционными афоризмами, но не понимают ни малейшего толку в делах, подписывают бумаги, не всегда понимая их смысл, и разводят такую бумажную волокиту, какой отродясь не бывало в видавшей всякие виды стране.
Кажется, остановиться наступает пора, оглядеться, привлечь на свою сторону именно тех, кто ещё не плывет пароходом в чужие края, голодной смертью не умер и к стенке пока не попал. Однако же – нет! Жажда истребления и разрушения всего бывшего, всего, что принадлежит старому миру, причем принадлежит без вины, как будто обретает второе дыхание, приготавливаясь к самой длинной дистанции, какие только знала история. Уже мало истреблять и калечить живых. Принимаются за почивших в веках. Под корень вырубают всю нашу культуру, истребляют всю нашу духовную жизнь.
Революционные поэты, газетчики революционных газет, взятых под строжайший контроль новой власть, цитируют приблизительно и кое-как, пишут с ошибками самыми грубыми, среди них элементарную корректуру некому подержать, до того далека от них азбуки соль. Что им Пушкин? Что им чеховский юмор? Не надо им ничего, что достается нам от прошедшего, которое проклято ими безумным проклятием, им новое, новое подавай. Традиция? Это великое слово им неизвестно. Все поэты, рожденные той или иной революцией, в духовном смысле безродны, бездомны. Тем яростней они громят то, чего не успели или не захотели узнать, что не понимают и понимать не хотят, считают постыдным, силой оружия, силой проклятия запрещают себе и другим. Вот полюбуйтесь на них:
«Затем другой прочитал доклад о Гоголе и Достоевском и обоих стер с лица земли. О Пушкине отозвался неблагоприятно, но вскользь. И посулил о нем специальный доклад. В одну из июньских ночей Пушкина он обработал на славу. За белые штаны, за «вперед гляжу я без боязни», за камер-юнкерство и холопскую стихию, вообще за «псевдореволюционность и ханжество», за неприличные стихи и ухаживание за женщинами…»
Стоит страшная летняя духота. Михаил Афанасьевич, который Гоголя любит как родного отца, присутствует в первом ряду и обливается потом. Интеллигент из интеллигентов, с молоком матери впитавший в себя блистательные традиции великой русской и европейской культуры, на Пушкине воспитанный, благодаря Пушкину и всей богатейшей русской культуре ставший истинно порядочным человеком, он принужден выслушивать весь этот малограмотный, революционно-сознательный бред. Да что – выслушивать? Он принужден молчать, как подлец! В духовном отношении его загоняют в мерзейшую школу оплевательства и поношения, причем оплевывают и поносят именно то, что оплевательству и поношению не подлежит.
Прежде открытый и легкий, заводила и весельчак, мистификатор и любитель ядовитых острот, не щадивший решительно никого, он приучается терпеть и держать язык за зубами. Он помнит всегда и везде, что на карту брошена его жизнь и что его жизнь может быть очень просто обрезана каким-нибудь одним необдуманным, неосторожно сказанным словом. Пролетели блаженные времена, когда человек мог быть и мог жить сам собой и перед людьми являться таким, каков есть, хотя бы в белых штанах. Нынче такая откровенность представляется глупой, как если бы вздумалось голым ходить. Ходить нынче безопасней одетым. Ещё лучше подыскать себе маску, чтобы не удалось никому выражение твоего лица подглядеть. В противном случае печальнейшие происходят истории. Всё тот же популярный, но посредственный автор таким образом передает его задушевную мысль, обобщившую жизненный опыт:
«Алексею Васильевичу довелось однажды… собственно, даже не ему, а одному его знакомому, видеть такого обнаженного человека: он нисколько не стеснялся своей наготы. Он даже – наивный человек – гордился ею. Просто пришел и заявил – я такой и такой и иным не желаю быть и костюма не надену… Да, просто так и сказал, с полной искренностью, от чистого сердца. И, представьте себе, – ему поверили. Его приняли за того, чем он был в самом деле, потому что он не собирался казаться чем-нибудь иным… Вот и всё. Вы не верите, чтобы на этом кончилась его история? Но представьте – это так. С тех пор его уже никто не видел. Аминь…»
И т. писатель Булгаков М. А. Старательно обучается труднейшей и сквернейшей науке носить непроницаемую, но, что бы ни говорили, подлейшую маску, единственно для того, чтобы остаться в живых, не уповая, как уповают обыкновенно глупцы, что, мол, там разберутся. Он видел довольно, чтобы понять, что там, в контрразведке или в ЧК, не станет никто разбираться, как видел достаточно для того, чтобы сделать безошибочный вывод, что вместо искренности и голого вида благоразумней иметь простую бумажку с хорошей круглой печатью. И он коллекционирует эти бумажки с круглой печатью, при всяком удобном случае добывает мандаты, удостоверения личности, пропуск для передвижения по ночным улицам после комендантского часа. Одним словом, бумажки с круглой печатью на все случаи жизни, поскольку бумажка с круглой печатью в этом месиве надежней всего.
И было бы глубочайшим заблуждением думать, что такого рода насилие над собой ему нравится и дается легко. Могу со всей ответственность сказать: такое насилие над собой является для него величайшей из мук, которой еще и еще раз его испытует судьба.
Ведь если бы речь заходила о вздорах и пустяках, о пошлейшей благопристойности, как он пытается аттестовать свою противовольную скрытность, тогда бы дело другое. В действительности же речь заходит о самой сути его оскорбленной души, о его совести, закаленной и развернувшейся в те блаженные времена, когда никого не ставили к стенке и он был удачливым земским врачом. Речь заходит о духовном его существе.
Ибо новая власть требует жестко, чтобы т. писатель Булгаков М. А. Искренне и добросовестно служил той невероятной галиматье, которую эта новая власть производит на ниве культуры. Добросовестно. Искренне. В противном случае стенка. Голодная смерть. Паразит, недорезанный, бывший. Малейшее подозрение в недобросовестности и в неискренности влечет за собой именно это свинцовое, противное словцо: саботаж.
И он то и дело выступает перед неграмотными красноармейцами, которых новая власть усиливает просветить на все сто в одночасье. Выступает с всевозможными вступительными словами, понимая, конечно, что эти неграмотные герои гражданской войны решительно не понимают ни слова из его вступительных слов. Мало того, выступает, обливаясь мерзким потом при мысли, что это и есть саботаж. Он сочиняет какие-то грошовые юморески и вновь обливается потом. Он ещё способен беззаботно шутить, наблюдая, как на великую «Травиату» загоняют неграмотных, а у грамотных отбирают входные билеты на том основании, что командование доблестных красных частей таким способом надоумилось бороться с неграмотностью. Вообще, как выясняется в эти прискорбные дни, он очень многое может, подавленный страхом расстрела, который противен ему и который он себе не может простить.
Однако как же он может служить добросовестно, искренне публичному уничтожению Пушкина? От самого себя отказаться никому не дано, а в Пушкине воплощена вся его духовная суть, вся его вера, весь его идеал. Тронуть Пушкина означает тронуть его самого. Правда, он и в этом случае начеку. Он собирает всю свою волю и всё же молчит, слушая этот малограмотный бред про камер-юнкерство и про штаны. Молчит и молчит. И все-таки он ещё недостаточно владеет собой. На лице его маска ещё не плотно сидит. Не по размеру пришлась. И вот результат. Когда своим агрессивным невежеством распаленный оратор, освежившись стаканом теплой воды, предлагает Пушкина выкинуть без сожаления в печку, он улыбается.
Какая неосторожность! Какой ужасающий промах! Нынче и улыбки довольно вполне, чтобы иметь вагон неприятностей, если не много больше вагона. «Улыбка не Воробей», – вынужден констатировать он. И в подтверждение этой отвратительной истины вспыхивает, как порох на полке, скоропалительный диалог:
– Выступайте оппонентом!
– Не хочется!
– У вас нет гражданского мужества!
– Вот как? Хорошо, я выступлю!
Рыцарь! Рыцарь! Разве можно поддаваться на провокацию? Разве не видишь, что тебя желают заманить в мышеловку, разоблачить, выволочь наружу твое дореволюционное прошлое, Первую гимназию, университет, ещё прежде рассказы отца и по меньшей мере грубо и гадко насмеяться над ним?