Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

А Федор Кузьмич, как бы читая бабкины мысли, говорит скорбно:

— И зачем твоему богу допускать было такое детоубийство? Ведь они, дети-то, как ангелы его были, отроки и слуги верные. Жестокий твой бог, Ефросинья, и несправедливый…

Молчит бабка, клюкой дорогу пробует, тяжело вздыхает. Федор Кузьмич тоже молчит некоторое время. А потом опять, не навязывая своего мнения и воли, приведет какой-нибудь факт, когда бог противоречит сам себе. Таких фактов Федор Кузьмич знает много, и убедительны они, потому что он, кроме своей, партийной, антирелигиозной литературы, читает и так называемые церковные книги. Без твердых знаний к верующим лучше и не подступаться. Все должен знать агитатор, всем интересоваться. На виду у старух Федор Кузьмич и с попом спорит. И видят старухи, что попик их, взъерошенный после вчерашней попойки, ничего не может возразить, а только кричит сипло, размахивает толстыми красными руками:

— Не богохульствуйте, Федор! Не дано вам до всевышнего добраться, не дано!

Но все меньше и меньше ходило людей в церковь, и поп, завидя Федора Кузьмича, уже прятался, в споры не вступал. Единственная опора у попа оставалась — это такие бабки, как Ефросинья Печкина. Но и к этим бабкам подбирался агитатор.

Ефросинье он стал давать книги, и она читала их вслух, медленно и нараспев, отдыхая и раздумывая после каждой строчки. Брал он ее и в кино, где показывали космические корабли, космонавтов, луну и звезды. Выйдя как-то из клуба, бабка спросила с тревогой:

— Значит, выше неба забрались наши ребятушки? А где же он-то живет? Христос-то наш? Запутал ты меня, Кузьмич, старую, закрутил…

Приглашал Федор Кузьмич Ефросинью и в красный уголок, где он проводил беседы о святых мощах, о Печерском монастыре, раскрывал суть этих мощей, опираясь на науку. Ставил он и нехитрые опыты, показывал диафильмы, разоблачал местных священников как самых ярых грешников.

У дороги, на стволе сухой ели, белеет записка: «Привез Шолохова четвертый том, сборник Твардовского, где есть стихи о войне…» Подписи под бумажкой нет, но все люди, идущие с работы мимо сухой ели, знают, что приклеил это объявление Федор Кузьмич. У него дома личная библиотека — четыре тысячи томов. Вернее сказать, была личной, потому что сейчас книги его можно увидеть почти в каждом доме.

Вечерами к Федору Кузьмичу заглядывают на огонек колхозники. В комнате начинает пахнуть бензином, духами, диким луговым анисом. Тут можно услышать сожаление по поводу трудной любви Анны Карениной к Вронскому, узнать, сколько скошено ржи у Максютина. В такие минуты, как и при беседах в поле, Федор Кузьмич весел, неутомим на выдумки, лицо его сияет, руки не находят места. Николай Ефимович Лупа, расставшийся с иконами и принятый недавно в партию, смотрел, смотрел как-то на Федора Кузьмича, объясняющего прививку яблонь, и сказал:

— И кто только, Кузьмич, такой счастливый огонь в твоем сердце зажег? Завидую…

Идут к Федору Кузьмичу не только за книгами, но и за семенами цветов, за саженцами. Он разбил четыре сада, с его легкой руки в деревенских палисадниках вместо травы алеют розы, благоухают ночные фиалки.

Он как-то специально, когда люди собрались в его библиотеке, повел речь о садах, о влиянии природы на человека. Пощипывая бородку, вышагивал по комнате, и перед колхозниками, как всегда внимательно слушавшими его, словно наяву, вставали цветущие яблони, вишни и сливы на месте Бузыринского пустыря, белые черемухи за околицей, куда девушки и парни ходят играть в лапту.

— Деревня должна менять свой облик, — говорил Федор Кузьмич. — Нам уже мало новых домов и механизированных ферм. Нужна поэзия, культура…

В этот вечер он долго читал Паустовского. Уходя от него, каждый захватывал книгу. Федор Кузьмич сам выбирал и рекомендовал литературу. Посмотрит поверх очков на Ефимыча и скажет:

— Возьми-ка, Ефимыч, Толстого. Вот хотя бы «Казаки»…

— Не осилю, поди.

Осилишь. Толстой всем понятен. Уверен, что понравится. А тебе, Ефросинья…

— Мне бы, Кузьмич, опять про партизанов, — торопится бабка. — Вот ту, про мальчонку малого, о котором ты на ферме сказывал…

— Про Леню Голикова, что ли?

— Вот-вот, про Ленюшку.

— Взяли ее. Козихинский бригадир дояркам отнес. А тебе вот Шолохова, «Судьба человека». Это посильнее будет…

А через неделю в деревнях был субботник. У каждого дома, у дорог, за сараями, куда сваливали мусор, рыли ямки, сажали деревья. Федор Кузьмич, поскрипывая протезом, ходил от дома к дому, и далеко был слышен его «профессорский» голос.

В этот же день на окраине Кицкова я увидел двух парней, несущих букеты осенних цветов. Они сели на лавочке под сиренью, и один из них, глядя на лес, рано прихваченный желтизной, прочитал с чувством:

Унылая пора! очей очарованье! Приятна мне твоя прощальная краса, — Люблю я пышное природы увяданье, В багрец и золото одетые леса…

Четыре пушкинские строки… Утром я их слышал от Федора Кузьмича. Он читал стихотворение в первой бригаде. И парни эти там были. И как хорошо, что в их молодых душах, как отзвук на добро, встают такие чистые стихи.

НЕВЕСТА СОЛДАТА

Всю ночь за окном шумел ветер. А рано утром, просыпаясь, Люся Барсукова слышала, как ее мама собирает в ведро опавшую антоновку, кормит поросенка и сгребает веником кленовые листья. «Как бы не сорвало с буртов брезенты», — думает Люся и быстро вскакивает, надевает сапоги, фуфайку и толкает на крыльцо велосипед.

— Лю-ю-юсь-ка-а! — стонет Анна Никандровна. — Молока хоть попей, оглашенная!

— Я забегу, мама. Наряд дам и забегу. А вы с тетей Клавой запрягайте Пулю и возите корма…

Немногим за двадцать Люсе Барсуковой, а она уже бригадир. В ее «царстве» четыре деревни: Расковякино, Лутково, Пруссы и Антаново. Деревни большие, каждая жила когда-то самостоятельно, а теперь это одна из бригад мощного колхоза «Россия». Напрямую по карте от Луткова до Расковякина километров пять, а если пойдешь по здешней дороге после дождя, то насчитаешь все десять. Люся ездит в деревни на велосипеде по известным ей тропкам и косогорам.

Сегодня прохладно. Над сырыми полями ветер гонит рваные тучи. Горько пахнет дымом. Стреноженные кони застыли у стога и в утреннем полумраке смахивают на высоченных из камня чудовищ. А деревня еще спит. Лишь кое-где топятся печи, в проулке звенит колодезная цепь да сторож дед Фугин, завернутый в тулуп, топчется за амбаром.

— Эй, Иваныч! — кричит Люся, слезая с велосипеда. — Брезенты не сорвало на току?

— Отчего их сорвет, коли я каменюки по краям положил, — издали недовольно ворчит дед.

— Не сердись, Илья Иванович.

— Мне сердиться некогда. В поясницу вон третий день стегает, значит, надолго теперь эта хмарь. И ты это учитывай, бригадир…

— Учитываю, дедушка. Из Антанова Валька с девчонками пойдет — скажи, чтобы на горох. Почти сто гектаров гороха, с ума сойти можно…

Люся жмет на педали, торопится. Ей уже жарко. Она расстегнула пуговицы, сбила на самый затылок платок, и ветер бьет ей в грудь, раздувает русые пряди, гладит тугие горячие щеки. Остановившись у дома, она стучит в наличники, зовет хозяина. Обычно уговаривать никого не надо, на работу идут все охотно, но сегодня изменилась обстановка, и надо объяснить, надо спасать колхозное добро.

Поделиться с друзьями: