С ключом на шее
Шрифт:
— Три туда, три обратно… И там хотя бы час… Если я на семь часов уйду — у бабушки инфаркт будет.
— Давай скажем, что поход с классом, — предлагает Ольга.
— Ага… она класснухе начнет названивать, узнавать.
— А давай…
Яна отключается. С кладбищем, конечно, ничего не выйдет, но Филька сам сказал, что это только пример. Он сказал, что нужно нехорошее место, и Яна такое знает. Странное место, страшное место, подписанное иероглифами-паучками.
Только рассказывать о нем совсем не хочется.
…Где-то в восемь вечера теть Света смотрит на часы и говорит, что по-хорошему Яна должна играть гаммы всю ночь, но — хватит издеваться над соседями, пусть займется сольфеджио. Верхний свет выключен; горит лишь торшер в углу и настольная лампа на столе для уроков. В их теплых пятнах маленькая комната, в которой теть Света и Лизка спят, а Яна делает уроки, кажется одновременно уютной и страшной. Яна наощупь убирает скрипку — целую, не разбитую, чудом не пострадавшую в драке — в чехол, открывает нотную тетрадь с заданиями на лето, пытается примоститься на стул боком, чтобы не давить на горячие, вздувшиеся полосами синяки на попе. Ничего не получается, и в конце концов Яна залезает на стул коленками. Она ждет окрика, но теть Света молчит. Яна надеется, что она уйдет, но та остается в кресле, которое на ночь раскладывается в Лизкину кровать, с раскрытой книгой на коленях. Это — «Гадкие лебеди» Стругацких; на двадцатой странице Яна оставила пятно, когда, зачитавшись, схватилась за нее испачканной конфетой пальцами. Но, кажется, теть Света ничего не заметила — книга прочитана уже до середины, а она так ничего и не сказала. Ее присутствие ощущается ноющей болью под левой лопаткой, в сведенной от напряжения мышце. Нотные строчки пляшут перед глазами. Изо всех сил нажимая на карандаш, Яна транспонирует «Перепелочку». Ненавистная заунывная мелодия преследует ее с подготовительного класса.
Она почти заканчивает, когда приходит папа. Теть Света идет его встречать, но Яна в коридор не выходит — только еще яростней тычет карандашом в линейки нотного стана. Она различает три голоса — папа пришел не один, с дядей Юрой, и теть Света зовет его выпить чаю. Минуту Яна надеется, что он согласится, а то и останется на ужин, а если совсем повезет — засидится с папой до ночи за бутылкой. Но дядя Юра отнекивается даже от чая, забирает какие-то брякающие железки и уходит. «Так договорились на послезавтра?» — спрашивает папа уже в подъезд, и дядя Юра угукает в ответ. Эхо прокатывается на лестничной клетке; папа захлопывает дверь, отсекая гул и уличную прохладу. Запертые в тепле звуки становятся плоскими и тусклыми, как детсадовская аппликация из облезлой бархатной бумаги.
— Эта опять опозорилась, — доносится из коридора. — Хоть бы ты с ней поговорил, может, дойдет. В конце концов, это твоя дочь.
Вскоре отец заходит в теть Светину комнату. Яна не поворачивает головы; она узнает, что он здесь, по звуку, по запаху, по тени, упавшей на стол. От папы пахнет табачным дымом и машинным маслом: «Нива» опять барахлит, и он весь вечер возился в гараже. Папа с тяжелым вздохом садится в кресло, и пружины жалобно всхлипывают под его весом. Он подбирает с пола дневник, который так и валяется там, куда его швырнула теть Света. Яна слушает, как шелестят страницы. Слушает, как папа вздыхает, покашливает, возится, устраиваясь поудобнее.
— Как же так, — говорит он грустно, и из глаз Яны прямо на тетрадь начинают капать слезы. Какая-то ее часть отстраненно рассматривает влажные пятна на бумаге — круглые, как монетки.
— Ну что ты сразу реветь начинаешь, — с досадой говорит папа. — Напортачила — отвечай, что теперь рыдать? Мы из шкуры вон лезем, чтобы сделать из тебя человека, ты бы хоть немного постаралась!
Мокрые пятна на тетрадном листе расплываются, выпускают короткие лучики-колючки. Мохнатые, словно репейники. Если смотреть достаточно пристально, колючки начинают шевелиться.
Папа громко захлопывает дневник.
— Будешь все лето заниматься по пять часов в день. И не смей обижаться на Светлану — ей, как женщине, виднее, как тебя воспитывать. Она добрейший человек, она все для тебя делает, и ни капли благодарности. Да прекрати ты свои крокодильи слезы лить! Надо же быть такой актрисой…
Он барабанит пальцами по подлокотнику, покашливает, прочищая горло.
— А может, ты просто не хочешь учиться в музыкальной школе? — сочувственно спрашивает он.
Яна поворачивается к нему так резко, что едва не падает со стула. Глаза почти вылезают из орбит. Сердце замирает — а потом несется вскачь от дикой, иступленной надежды.
— Не хочешь категорически, да?
Яна медленно, едва заметно кивает. Папа тяжело вздыхает.
— Ну ладно, — говорит он. — Хочешь быть серостью — ладно, ничего не поделаешь. Раз ты настолько не любишь музыку — можешь бросить. Жалко, конечно…
Яне хочется улыбаться во весь рот, хохотать, прыгать с визгом и воплями, — но она только бледно улыбается, пытаясь выразить одновременно и благодарность, и сожаление. Вряд ли у нее хорошо получается — но папу, видно, устраивает: он удовлетворенно кивает.
— Хорошо, завтра я позвоню Ирине Николаевне и скажу, что ты больше не будешь учиться. А ты становись в угол. Что ты вылупила глаза? Без музыкальной школы у тебя освобождается масса времени. Делать тебе все равно нечего, значит, будешь это время стоять в углу. А ты на что рассчитывала? Целыми днями валяться на диване? Или собиралась болтаться с пацанами по подвалам? И хватит рыдать! — рявкает он и бьет кулаком по подлокотнику. — Тоже мне, страдалица нашлась! Марш в угол!
Яна заторможенно сползает со стула и бредет к углу. Она двигается медленно, как во сне, когда понимаешь, что все вокруг — неправда, не может быть правдой. Она даже не слышит — чувствует спиной, как крякают пружины, когда папа встает из кресла; густой воздух шевелится, расступаясь от его движения. Рядом скрипит половица; спину мгновенно сводит, и Яна вжимает голову в плечи, но папа просто молча выходит из комнаты.
Через полчаса Яна понимает, что все это не может происходить на самом деле — но происходит. Ближайшие несколько лет ее жизнь будет проходить в углу, лицом к стене. Это настолько дико, что она не может даже плакать и тупо рассматривает завитушки на бежево-желтых обоях, щели между досками на полу, приоткрытую дверцу шкафа. Одна из полок — чуть ниже уровня глаз. Если положить туда книжку, будет даже удобно. Яна протягивает руку, пытается оценить движение — пожалуй, получится незаметно листать ее, даже когда теть Света сидит в своем кресле. Главное, спрятать книжку на полке заранее, пока теть Света с папой на работе. Тут до Яны доходит, что когда они на работе — она может спокойно выходить из угла. И даже из квартиры. Во дворе, кончено, не погуляешь — донесут, но ей и не надо. А в лесу ее никто не застукает, так что все не так страшно. Правда, есть еще вечера и выходные…
Быстрые шаги. Прохладное дуновение. Запах пудры и жареного лука.
— Иди есть, — бросает теть Света с порога.
— Все еще хочешь бросить музыкалку? — спрашивает папа, когда Яна садится за стол и начинает запихивать в себя макароны. — Или все-таки хочешь быть образованным человеком, а не шпаной подзаборной?
Яна сглатывает и торопливо кивает, глядя прямо перед собой.
— Чтоб через неделю все, что задали, от зубов отскакивало, ясно? — говорит папа. — Я проверю.
Яна снова кивает и сует в рот новый макаронный комок.
Когда отец начинает храпеть, Яна тихо встает с дивана, достает из-под подушки покрытый значками и надписями тетрадный листок и крадется на кухню. Сует руку в щель за холодильником, забитую мешком со стиранными пакетиками, запасом тряпок, старыми сковородками. То, что ей нужно, засунуто так глубоко, что приходится распластаться вдоль стены и отвернуть голову, чтобы не мешала втискивать за холодильник напряженно вытянутую руку и плечо. В конце концов кончики пальцем задевают мягкое, колючее, и Яна извлекает из тайника мотки изжелта серых, черных и рыжих ниток, грубо спряденных из собачьей шерсти. Отматывает куски, оборачивая нить вокруг локтя, — по одному обороту должно хватить, — а остальное запихивает обратно. На минуту задумывается, пропуская колючую шерсть через пальцы, и, поглядывая на шпаргалку, начинает вывязывать узлы.