“С той стороны зеркального стекла…” Из воспоминаний
Шрифт:
Для мамы и Арсения наступил тяжелый период. Мама слишком много пережила, что не могло не отразиться на ее здоровье. Арсений очень раскаивался. Он выразил свои ощущения в стихах.
Все стало таким, будто мост разводят, Сдвинулось вкривь и вкось. Ты пришла, но так не приходят: Слишком долго ждать пришлось. И стало ясно: пара весел Тихую воду сведет с ума. Я бы тебя на землю сбросил, Если бы ты не пришла сама. Был после наших речных прогулок Темен твой бесприютный дом, — Зачем я увидел твой переулок, Разве ты мало любила в нем? Твой сон беспокоен, мой стих не звонок. Крепче железа наша связь: Помнишь, какой крылатый ребенок Умер в больнице, едва родясь? Что же мне делать в замкнутом круге? Холоден твой недобрый взгляд, К тебе приходят твои подруги, Тебя жалеют и мне грозят. Это твоя звезда раскололась. Считать начнешь — не сочтешь обид. Горло мне душит твоя веселость, Голова от нее болит.1939
Здесь и смятение, и недопонимание друг друга после пережитого, и раздражение, и горечь. Сочувствие окружающих маме и неодобрение Арсению. Осенью этого же года Арсений уехал в Ленинград по издательским делам, там заболел дифтеритом и лежал в инфекционном отделении Боткинской больницы. Мама очень волновалась, детские болезни тяжелы для взрослых. Она переживала еще и потому, что они поссорились, по той же причине — из-за ревности. Но там он один и болен. Мама уже забыла свои обиды и готова мчаться к нему. Получила известие, что ему лучше и скоро он будет дома. Она написала письмо ему в больницу, о чем он вспоминал в стихах:
Когда тебе скажут, что ты не любима, — не верь, Скажи им: — Он скоро придет, Он любит меня, он, должно быть, в трамвае теперь, Он, верно, стучит у ворот. А я в Ленинградской больнице лежу, — и от слез Писать не могу, потому Что письма твои санитар мне сегодня принес, И трудно мне быть одному. Когда тебе скажут: — Что было, сгорело дотла, Забудь же и думать о нем. Подругам ответь: — Я недаром правдивой слыла: Теперь он стоит под окном. А я за окно не смотрю. Что мне делать в беде? Вернуться к тебе? Никогда. Напиться хочу — и глаза твои вижу в воде. Горька в Ленинграде вода. 1939Все вошло в свою колею. Страсти улеглись. Наступил 1940 год. Новый год встретили у нас. Приехали гости, было весело, и все в комнате было красиво. Арсений захотел сделать елку всю в «серебре». Все елочные игрушки — шары, игрушки и дождь — только «серебряные». Елка была под потолок и получилась очень необычная, как сказочная «ледяная» красавица. И подарки у меня были замечательные, о которых я мечтала, — двухколесный велосипед — от Арсения, японская шкатулка черного лака с тончайшими рисунками, в ней семь крохотных слоников из кости, — от мамы и Арсения, швейная детская машинка (копия настоящей), они только появились в продаже, на которой можно было шить, — от папы, и серебряный, позолоченный медальон на золотой цепочке — от мамы.
На велосипеде весной, как только стаял снег и аллеи подсохли, я начала учиться кататься в «Ленинском» скверике. Падала, разбивала колени и локти, старалась падать на газон. К лету научилась бойко кататься, носилась по аллеям, иногда даже не держалась за руль, а только крутила педали. На машинке шила куклам платья, мама их кроила.
1940 год был богат событиями. В этом году Арсений познакомился с Мариной Ивановной Цветаевой. Она недавно приехала в Советский Союз из Франции, где долгое время прожила в эмиграции. Они с Арсением подружились. Арсений говорил, что у Цветаевой очень сложный характер и с ней бывает трудно, она непредсказуема и очень талантлива. Цветаева была неравнодушна к Арсению, это прозвучало в ее стихах. Потом с ней познакомилась мама. Маме Цветаева подарила бирюзовые бусы. Эти бусы мама носила редко, говорила, что они душат ее. Такие же Марина Ивановна подарила Ахматовой. В стихах Тарковского о ревности речь идет именно о тех бирюзовых бусах, которые подарила Цветаева.
Непредсказуемость Цветаевой проявлялась по-разному.
Как вспоминает Арсений, при встрече Цветаевой и Ахматовой они долго говорили, а уходя, Цветаева, остановившись в дверях, сказала: «А все-таки, Анна Андреевна, вы самая обыкновенная женщина!». Даже с таким человеком, как Анна Ахматова, Марина Ивановна могла быть неожиданной, резкой.
Как-то ночью, часа в два-три когда все, естественно, давно спали, к нам в квартиру позвонила Цветаева. К телефону подошел Арсений. Марина Ивановна сказала, что он забыл у нее носовой платок, и она хочет его привезти. Арсений удивился: «Марина Ивановна, вы знаете, который час? И носового платка я не оставлял». — «Нет, здесь ваши инициалы, я его сейчас привезу». Какая была необходимость ехать ночью по Москве из-за носового платка? Тем не менее, она тут же приехала, привезла платок, на нем были вышиты две буквы — «А» и «Т», но платков с монограммой у Арсения никогда не было.
Еще раз Марина Ивановна приезжала к нам и читала свои стихи. Когда меня спрашивают: «Какая она была, ведь ты ее видела?» — я даже не знаю, что сказать, мне-то было девять лет, оценить ее как поэта я не могла в силу своего возраста, а чисто внешне она не произвела на меня никакого впечатления. Мне она казалась пожилой, замученной женщиной. Короткая стрижка с челочкой на лбу. Волосы с проседью казались серыми. Читала стихи глуховатым голосом. Мура (так его звали), сына Марины Цветаевой, я увидела впервые в Чистополе во время войны, куда были эвакуированы семьи писателей.
Многие строят догадки, был ли роман у Цветаевой с Тарковским. Не думаю. Цветаевой он, безусловно, нравился, это чувствовалось, об этом многие говорили. Арсений Тарковский намного моложе Цветаевой, и был он большим эстетом, в то время безумно влюбленным в мою маму.
Возвращаюсь в 1940 год. Я уже меньше интересуюсь игрушками, если это не было что-то необыкновенное. Много читаю, и в доме появляются настольные игры, которые развивают ловкость, внимание, наблюдательность. Играли с Танькой, Арсением и мамой. Я любила играть в слова. Из длинного слова, состоящего из большого количества букв, нужно было составить как можно больше коротких слов за определенное время. Помню, как Арсений и мама радовались, когда у меня оказывалось больше слов или я составляла не очень короткое слово, используя имеющиеся буквы. Арсений меня хвалил, а мама, хотя и была довольна, считала, что частое одобрение может испортить ребенка — вырастет «зазнайка».
Арсению иногда доставляло удовольствие меня запутать, поставить в тупик, ему была интересна моя реакция. Например, он говорил: существуют разные краски (цвета) — возьмем зеленый. Тебе говорят — это цвет зеленый. Ты запоминаешь — зеленый, а как ты его видишь, я не знаю, а как его вижу я, не знаешь ты. Хотя и для тебя, и для меня — он зеленый. Я ему начинала доказывать, что так не может быть, раз зрение у всех одинаковое, значит, и видим мы одинаково. Арсений возражал, но ведь есть дальтоники — значит, не все одинаково. Потом он рассказал мне, как в гимназии с ним учились братья-близнецы Конопницыны, которые были так похожи друг на друга, что родная мама их путала — Николай и Сергей. Им и учиться было проще, каждый из них делал только половину уроков и отвечал один за другого. Потом один из них умер, а тот, кто остался, не знал, кто жив, — он или брат? Я говорю: жив он, а брат умер. Арсений отвечал: да, но кто он? Он или брат? Их так часто путали, называя то Николаем, то Сергеем, поэтому оставшийся в живых не знает, кто же жив, он или брат? Сергей или Николай? У меня от его слов голова шла кругом. Мама слушала наши разговоры, не выдерживала и говорила: «Арсений, не морочь Ляльке голову. Так можно свести с ума». О братьях Конопницыных Арсений написал рассказ уже после войны — в 1945 году. Этот рассказ вошел в цикл рассказов, написанных в те же 1945–1946 годы (кроме двух: «Марсианская обезьяна» и «Солнечное затмение», написанных позже, в 1950 году). Цикл рассказов (восемь) написанных в 1945–1946 годы, можно сказать, был создан на одном дыхании, читались они у нас дома в присутствии писателей — друзей Арсения. Рассказы всем понравились, очень лиричные, какие-то «прозрачные», с настроением.
Во втором томе сочинений Тарковского составитель Т. Озерская неверно указала даты создания рассказов «Братья Конопницыны» и «Обмороженные руки» — 1950 год.
У многих стихов Арсения меняла она произвольно даты, так же, как отняла у мамы стихотворение «Золотая птичка», написанное весной 1944 года, когда Арсений с Т. Озерской не были даже знакомы.
Смешные рисунки Арсения с забавными стихами к ним, которые я знаю с детства, — «Кошка и пес», кошка — мама, пес — Арсений, эти рисунки хранились в архиве у Тарковского. Я с удивлением увидела их в трехтомнике Тарковского, изданном после его смерти в 1991 году — составитель Т. Озерская использовала эти рисунки, разместила их между своими фотографиями в книге, явно намекая, что они относятся к ней. Мамины фото, ее стихи, которые нравились Арсению, ее письма к нему — все это было в архиве Тарковского, а после его смерти таинственным образом бесследно исчезло.
В последние — 1944–1946 годы — у нас часто собирались поэты, переводчики, друзья Арсения. Читались новые стихи и переводы. Бывал А. Арго, С. Липкин, Мария Петровых, ее звали у нас дома просто Марусей, она подружилась с мамой, Элизбар Ананиашвили — поэт-переводчик с женой Верой, которая стала большой маминой подругой. Как-то приехал очень талантливый поэт Леонид Мартынов, в те годы еще малоизвестный. Читал у нас свою поэму «Река — Тишина», еще не изданную.
Этот год еще был знаменателен для Арсения вступлением в Союз писателей. Я не помню, как отмечался этот торжественный день, скорей всего, в Клубе писателей, в ресторане. Но вскоре после этого события мы отправились втроем, Арсений, мама и я, на Тверской бульвар, в кафе-мороженое. Оно было построено в форме шестигранника, как открытая терраса. Там было самое вкусное мороженое — пломбир, цветные шарики.