Сага о бедных Гольдманах
Шрифт:
«Какая бедная жизнь...» – стараясь не плакать от острой жалости к своим старичкам, думала Лиза.
– А что это такое? – Лиза взяла в руки красные глиняные бусики. – И что за пуговицы, почему они здесь?
«Вот манера хранить всякие пустяки!»
– Мама всегда любила Немку больше... Она поэтому Манечку и не полюбила как следует. – Моня уплыл глазами.
– Дядя Моня, расскажите... – попросила Ольга и значительно прошептала Лизе: – Пусть рассказывает, отвлечется, ему легче будет.
...Улица Троицкая отходит от Невского проспекта короткой толстенькой кошачьей лапой. Так всегда думала Маня, быстро-быстро перебирая ногами по тротуару. До середины лапы добежала, вот уже до когтей, до самых кончиков, сейчас когти Маню зацапают. Вот она уже во дворе, красивом, в центре двора липы, над подъездом чуть колышутся от ветра фонари. В 1911 году Толстовский дом, где Маня жила с мужем и его семьей, получил вторую премию на Парижской выставке. К 1940 году бывший доходный дом почти полностью сохранил всю свою изящную красоту, даже стекла с фасетами удивительным образом пережили трудное время.
Маня двумя руками держала на весу огромную сумку, страшась поставить ее на заплеванный пол. Сегодня ей удалось достать селедочку, две штуки, потом еще картошка, немного, всего килограммов пять, огромный рыхлый кочан капусты... Вот и набралось. Ключи не достать, руки заняты, ну не носом же жать в звонок! Хотя можно попробовать... Сведя глаза в точку, она приблизила лицо к двери и прикоснулась носом к синей кнопке звонка. Дверь открыл Наум. Недовольно взглянув на Маню, брезгливо поджал губы на ее сумку, не сказав ни слова, повернулся и торопливо засеменил по коридору к себе.
– Нема, я картошечку с селедочкой принесла! Придете? – крикнула она ему вслед.
Наум, не оборачиваясь, важно кивнул:
– Придем.
Как вопрос, так и ответ был совершенно формальным. Не прийти было невозможно, поскольку Наум жил в одной комнате с матерью, Марией Иосифовной, ежевечерне собирающей вокруг себя всех своих детей.
Квартира темная, мрачная, с закопченными потолками, а двери – высокие, тяжелые, дышащие другой жизнью, – ручки, шпингалеты, петли, все сохранились с начала века.
Когда-то здесь была анфилада, теперь, в коммуналке, все двери между комнатами забили. Дверь осталась только между двумя комнатами, которые занимала семья Гольдманов. Большая, метров сорок, комната с двумя окнами и эркером была перегорожена на три части. Получились гостиная и два пенала по двенадцать метров. В одном из пеналов жил Наум с женой Мурой и двухлетней дочкой Диной. Там стояла двуспальная кровать красного дерева с резной спинкой, купленная Наумом в комиссионке, и детская кроватка. Пеналы отгородили друг от друга шкафом, повернутым дверцами в сторону Наума. Раньше шкаф был повернут в сторону родителей, а после того, как умер отец и Наум женился, шкаф торжественно развернули лицом к Науму. Моня с Маней и младенцем Костей занимали смежную с «гостиной» девятиметровую комнату через дверь.
В эту соседнюю комнату можно было войти из коридора, а можно через анфиладную дверь из «гостиной». В комнате стоит Манино приданое: кровать с никелированными набалдашниками и подзорами, белое кружевное покрывало связала Манина мама в деревне. На маленьком столике белая кружевная салфетка, чтобы салфетка зря не пачкалась, на ней лежит сверху пожелтевшая газета с заголовком: «Все на борьбу с мухой!»
Центральная часть комнаты без окна – «гостиная»: круглый стол, стулья с гнутыми спинками и больше ничего. Каждый вечер приходят дочери и Моня с семьей, тогда к столу прямо на диване выдвигают из пенала Марию Иосифовну. Этот ужин – кульминация ее дня, как же тут не прийти?
Вокруг круглого, покрытого клеенкой стола собирались девять человек. Мать, Мария Иосифовна, старший Наум с женой Мурой, младший Моисей, по-семейному Моня, с женой Маней и девочки-сестры – Циля и Лиля.
Сестры жили в крошечной комнатке на Маклина, но каждый вечер пешком приходили сюда, в огромную мрачную квартиру, к матери и братьям. Годовалый, прозрачно-светленький Костя, сын Мони и Мани, переходил с рук на руки по кругу, а двухлетнюю Дину, угрюмую и некрасивую как обезьянка, Наум не доверял никому. Он держал дочку на коленях, а Мура пыталась разжать плотно закрытый ротик и затолкнуть в девочку хоть что-то. Семейство Наума присутствовало за общим столом, но было целиком поглощено друг другом: Наум не сводил тяжелого, трепетного взгляда с Дины, а Мура перебегала глазами с дочери на мужа, небрежно, как мебель, минуя всех остальных. Над столом витала их любовь и равнодушие ко всему, что не касалось их хлопотливо-любовного круга.
– Ты селедочку пробовала? – нежно спрашивал Муру Наум и, отталкивая локтем Цилю, тянулся за селедкой через стол, даже не замечая обиженной гримасы сестры.
Мария Иосифовна уже не могла сидеть. На время ужина стол придвигали к ее дивану. Из-под лысоватого красного пледа выглядывало только ее лицо. Все, что осталось от маленького сухонького тела, было укутано в плед и скрыто от глаз детей. Она слабела с каждым днем, но уходило только ее тело, а дух не только оставался с родными, а, казалось, укреплялся в этой комнате все сильнее, цепляясь за родные лица, фотографии на стенах, затертую клеенку и щербатые разномастные тарелки. Взгляд ее останавливался на лицах сыновей и дочерей, минуя личики внуков. Внуки были ей сейчас совсем чужими. Она любила всех своих детей: и Моню, и Лилю с Цилей, но ее нежный взгляд скользил по их лицам, легко отрываясь, и застревал, вцеплялся в лицо Наума. Оторвать взгляд от Наума было трудно, труднее, чем от младшего или девочек, невозможно было не смотреть на него с такой любовью, да и до стеснения ли теперь, ведь ей осталось совсем немного смотреть на дорогое лицо...
Семья Гольдман перебралась в Питер в 1932 году из Конотопа, местечка на границе России и Украины. Глава семейства, Давид Гольдман, – из-за постигшего те края голода, к тому же он испортил отношения с фининспектором и опасался, что его посадят. Из этих соображений он поменял отчества двум своим дочерям и младшему Моне. Старшему сыну Науму, несмотря на свои опасения, оставил. Младший, Моня, глубоко затаил обиду на его опасливую предусмотрительность, справедливо полагая, что отец, отобрав у него отчее имя, в душе считает Немку главным сыном, а его, Моню, второстепенным, таким же незначительным для продолжения рода и сохранения имени, как девочек – Лилю и Цилю.
Таким образом, в Ленинграде обосновались родные братья и сестры Наум Давидович, Моисей Данилович, Цецилия Семеновна и Лилия Львовна. Отец выбрал Лиле такое звучное отчество, надеясь, что оно отвлечет от ее некрасивости.
Давид умер вскоре после переезда в Питер, так и не успев как следует обустроить семью. Деятельность его в Питере была неудачной, все привезенные из Конотопа деньги пошли на жилищное устройство. Циле и Лиле досталась маленькая комнатка на Маклина, отец считал, что им будет легче устроить свою жизнь, проживая отдельно.
Мура – невестка из богатой семьи, ее отец-ювелир перебрался в Питер из Конотопа вслед за Гольдманами. Мура необыкновенно хорошенькая, просто чудо какая нежно-румяная, хрупкая, бархатные черные глаза, вьющиеся волосы заплетены в косу, одна прядь все время выбивается из косы.
Мурочка почти всегда молчала, думала о чем-то своем, с окружающими не делилась, смотрела серьезно и застенчиво, говорила тихо... Незаметно пройти по улице, как всем, было ей невозможно, всегда находился кто-нибудь, кто свистел вслед и громко окликал: «Эй, красавица!» Она смущалась, краснела и тут же сутулилась от стеснения. Особенно Мура стеснялась своего «богатства»: каракулевой шубы, которую ей было неловко носить, колец и серег, которые всегда лежали дома, – их спрятал Наум, а Мура даже не знала куда. Да что там кольца, даже где лежат ее документы, она не знала. Мура не работала и не вела хозяйство, дома готовила мама, потом свекровь, а когда Мария Иосифовна слегла, как могла, старалась-кашеварила Маня. Мурочка же подробно и нежно занималась дочкой Диной.