Сага о Бельфлёрах
Шрифт:
Все отмечали, насколько разительной была происходившая с Хайрамом перемена; днем он был бдителен, находчив и чрезвычайно азартен (его могла увлечь, к примеру, обычная партия в шашки, даже в присутствии детей, и увлечь до смешного всерьез — он был не из тех, кто умеет проигрывать); днем от его взгляда не ускользало ничто, несмотря на бельмо на правом глазу, но стоило ему заснуть, как он оказывался полностью во власти фантазий, мышечных спазмов, обрывков смутных, жутких видений и нередко пытался, находясь в этом состоянии, уничтожить, порвав или бросив в огонь, бесчисленные документы, бухгалтерские гроссбухи и книги в кожаных переплетах, которые хранились в его комнате. (Пожалуй, самой постыдной тайной в жизни несчастного больного, которую от открыл лишь своему брату, и то после мучительных колебаний и задушевной клятвы Ноэля, что тот никогда, никогда никому не расскажет, что оба его ребенка — Эсав, проживший лишь несколько месяцев, и Вёрнон — были зачаты во сне, и это не подлежало сомнениям. Бедной Элизе Перкинс, его жене, старшей дочери состоятельного торговца специями из Манхэттена, приходилось терпеть любовные потуги мужа не только в минуты бодрствования — неловкие, неуклюжие, часто оканчивавшиеся постыдным фиаско, но и когда он спал — более успешные с физиологической точки зрения, но не менее досадные в прочих отношениях. Неизвестно, жаловалась ли Элиза кому-нибудь на мужа или просто приняла такое положение вещей: ведь когда Хайрам привел ее в качестве супруги в легендарный замок Бельфлёров, она была девятнадцатилетней девушкой, совершенно невинной и до умиления неискушенной.
Днем дядя Хайрам был всегда безупречно одет и нес свой небольшой округлый живот с воинственной гордостью собственника. Он с хмурым удовлетворением созерцал свою лысеющую макушку и по-прежнему темные кучерявые бакенбарды; он всегда гордился своими длинными и холеными «чувственными» пальцами (которые он каждое утро смазывал особым, французского произведства лосьоном). Его светские манеры были, по общему мнению, великолепны. Если же он гневался, то говорил с ледяной, убийственной учтивостью и, хотя его лоснящееся розовое лицо заливалось краской, он никогда не выходил из себя. Это так пошло, так вульгарно, говорил он, проявлять свои чувства на публике и даже в некоторых помещениях замка.
Хайрам принадлежал к тем Бельфлёрам, которые объявляли себя «верующими», хотя сущность его Бога была удивительно туманной. То был комически беспомощный Бог, во многих отношениях Он не мог тягаться с человеком и уж точно — с историей; возможно, когда-то, на заре творения, Он и был всемогущ, но сейчас стал жалким и истасканным, вроде инвалида, который стремится лишь к своему окончательному исчезновению. (Вёрнону, который одно время верил в Бога чрезвычайно страстно, казалось, что его упрямый отец намеренно изобрел такую концепцию Бога, которая оскорбляла бы как верующих Бельфлёров, так и отрицающих существование Бога.) Не было ничего более забавного и в то же время — провокационного, чем слушать пространные изощренные речи, которыми дядя Хайрам перебивал рассуждения своих домашних: щедро пересыпанные греческими и латинскими цитатами, они охватывали всю совокупность религий, все направления религиозной мысли и высмеивали то Августина, то Моисея, то Евангелие, то Жана Кальвина, то Лютера, то целиком всю папскую церковь, то индусов с их священными коровами, а то и самого дерзкого, спесивого и склонного к саморекламе Сына Божия.
Но он постоянно пребывал в беспокойстве, в колебаниях; иногда ему чудилось, что его внешний облик, сколь ни благопристойный, не вполне воплощает образ выдающегося, рассудительного интеллектуала, каким он считал себя по праву. Его боевое ранение, результатом которого стала значительная потеря зрения в правом глазу, может, как он чувствовал, даже подчеркнуть его избранность, стоит ему только подобрать идеальную пару очков…
Таков был Хайрам Бельфлёр в течение дня.
Но ночью — о, какой пугающей была перемена!
На тех, кому довелось видеть его в лунатическом трансе, вид Хайрама производил отталкивающее впечатление. Ночной Хайрам лишь отдаленно напоминал дневного; мышцы лица у него были либо расслаблены до крайней степени, либо, наоборот, напряжены так, что лицо превращалось в дьявольски перекошенную гримасу. Глаза бешено вращались. Иногда они были закрыты (в конце концов, он же спал), иногда из-под век виднелись белесые полумесяцы, а порой глаза были широко распахнуты, и взгляд их устремлен в пустоту. Хайрам шел неверным шагом, спотыкаясь и нащупывая предметы, словно вот-вот проснется и просто пытается сориентироваться в пространстве; но на самом деле он никогда не просыпался, пока либо не ударялся слишком сильно, либо кто-нибудь вовремя не останавливал его и не тряс до того момента, когда он приходил в себя. (Впрочем, это было опасно: Хайрам, словно расшалившийся ребенок, размахивал во сне руками и ногами, даже бодался, ни дать не взять карапуз, впавший в истерику. А временами, когда он просыпался на краю крыши или на парапете моста, под проливным дождем, или, как случалось в последнее время, прижимая к груди бешеного от ярости, вопящего Малелеила, он испытывал такой сильный шок, что, казалось, у него не выдержит сердце.) Ох уже эти капризы лунатизма! Доктор Лэнгдон Кин, лечивший одиозного финансиста Джея Гулда (страдавшего от более мягкой формы того же недуга), лично провел исследование телесных жидкостей юноши — в ту пору ему было семнадцать лет — и предписал ему выпивать по нескольку кварт воды в день, еще до того, как тот стал пациентом спа-комплекса «Серные источники». Но хождение во сне не прекратилось; напротив, желание освободить переполненный мочевой пузырь придавало его хитроумным ночным передвижениям особую осторожность (очевидно, по причине отчаянной нужды), так что он умудрялся тихо, как призрак, проскользнуть мимо слуги-стража, спуститься по роскошной витой лестнице главной залы — вытянув руки перед собой, делая уверенный шаг каждой ногой, в полнейшей тишине, — и дойти до колодца в двух сотня ярдов к востоку от замка; а там лишь бешеный лай собак не давал ему помочиться через каменное ограждение прямо в колодец — источник питьевой воды всего семейства. Как-то раз, тоже в юности, Хайрам, всегда заявлявший о своей неприязни к лошадям, во сне дошел до конюшен и попытался взобраться на еще не объезженного жеребчика Ноэля; проснулся он, лишь когда разъяренное животное начало метаться по загону и ударило его копытами. Любой бы подумал, что бедняга, вероятно, тяжело изувечен; но, не считая нескольких синяков да разбитого носа и, конечно, эмоционального шока для организма по причине резкого пробуждения, Хайрам был невредим. Доктора Кика особенно заинтересовала эта особенность сомнамбулизма юного пациента: однажды Хайрам, оступившись, скатился по лестнице в подвал; он заходил по колено в вонючую, кишащую змеями воду близ болота; безрассудно шагал в восьмиугольное окно с витражными стеклами; упал с высоты в сорок футов с балкона одного из «мавританских» минаретов; а будучи молодым офицером в армии, в полной прострации направился к вражеским окопам, сопровождаемый выстрелами и взрывами снарядов со всех сторон, — и все же каждый раз оставался, в общем и целом, невредим.
— Он уже сто раз мог погибнуть, — не слишком деликатно сказал как-то доктор родителям Хайрама, обсуждая его состояние. — В каком-то смысле вам стоит относиться к его жизни как к дару.
— Да, да, — нетерпеливо сказала Эльвира. — Но ведь ему придется как-то эту жизнь прожить!..
Одно из самых непостижимых лунатических приключений Хайрама, о котором он не поведал ни единой душе, даже Ноэлю, произошло через три недели после того, как его молодая жена Элиза обрекла себя на позор, сбежав из дома. Несмотря на то что, в попытке предотвратить ночные блуждания, он не только привязал себя к кровати, соорудил сеть из подвешенных к проволоке колокольчиков, которые должны были зазвенеть, если он их заденет, но еще и поставил надежного парнишку-слугу в коридоре за дверью в комнату — несмотря на все это, когда он внезапно очнулся от сна, то обнаружил, что находится, обескураженный и перепуганный, примерно в двадцати футах от берега посреди заледеневшего Лейк-Нуар. Стояла середина ноября; лед был еще совсем тонок — и Хайрам действительно слышал легкий треск, идущий со всех сторон. Застыв на месте от ужаса, он не шевелился и, как помешанный, оглядывался, но видел вокруг лишь блестящий мертвый лед, который призрачно отражал лунный свет и, казалось, на гигантском расстоянии — берег. Замок же прятался во мраке. Чтобы оценить все обстоятельства своего положения и его опасность, отчаявшемуся Хайраму понадобилось не меньше двух минут; охватившая его паника была настолько велика, что он, стоя в одной шерстяной ночной рубахе, вовсе не чувствовал ленивых порывов лютого ветра, что налетали с гор, опуская относительно теплую для осени температуру (около 32 градусов [31] ) сразу на 15–20 градусов. Пот струился из каждой его поры. Под почти парализованными ногами не прекращался треск, и, посмотрев вниз, он совершенно неожиданно заметил там, подо льдом, человеческую фигуру, точно под тем местом, где стоял сам — только перевернутую, чьи ступни, казалось, упирались в его собственные. Хотя вода озера обычно казалась удивительно темной, почти непроницаемой, словно насыщенной тяжелыми элементами, но в тот момент лед был совершенно прозрачным, и Хайраму было видно всё до самого дна, то есть по меньшей мере на сорок футов в глубину. Сама призрачная фигура — мужская, как понял Хайрам, — просто взбесила его: какого черта она здесь делала? Как она вообще могла там очутиться, под коркой льда, вниз головой, в унылой тиши ноябрьской ночи? Истекающий потом, дрожащий Хайрам не смел пошевелиться, продолжая стоять, прижавшись голыми ступнями к ступням незнакомца (они ведь тоже были голые? Невозможно разглядеть) и прислушиваясь к раздраженному потрескиванию льда во всех направлениях. Подводная фигура была неподвижна, словно парализованная или закованная стужей. Но тут в нескольких футах он увидел еще одну фигуру, тоже перевернутую, сначала скрытую в тени, неподвижную… А потом еще одну… только пониже ростом… ребенка или женщину… И еще одну… А когда глаза Хайрама привыкли к темноте (сейчас даже его невидящий глаз обрел удивительную зоркость), он в ошеломлении увидел целую толпу перевернутых фигур — некоторые из них двигались, но большая часть застыла на месте, прижавшись ступнями ко льду, а головы их почти терялись во мраке. Ему хотелось закричать от ужаса во весь голос: да кто они такие, эти перевернутые, безмолвные люди, эти обреченные незнакомцы? Кто они, черт возьми, такие и почему устроили себе пристанище в озере — собственности Бельфлёров?
31
0 градусов Цельсия.
И всё же в конце концов смерть Хайрама в возрасте шестидесяти восьми лет, насколько можно утверждать, произошла по причинам, никак не связанным с его сомнамбулизмом.
Однажды, по возвращении из фабричного городка Бельвью, растянувшегося на две мили вдоль берега реки Олдер и принадлежавшего Бельфлёрам, которые построили его несколько лет назад, Хайрам пребывал в полном изнеможении — его глаза и ноздри все еще отчаянно щипало из-за химических выделений (на бумажной фабрике стояла особенно ядовитая вонь, и после ее посещения его ужасно мутило), а в голове мелькали отвратительные картины (что говорить: жилье для рабочих — как дома-бараки, сооруженные Бельфлёрами, так и деревянные лачуги, сколоченные ими самими и налепленные на каждый окрестный холм и бугорок, — в самом деле были непригодны для человеческого обитания, что заставило Хайрама задуматься о бренности человеческой природы как таковой); поэтому он, полностью одетый, лишь скинув сапоги, рухнул на свою широкую латунную кровать и провалился в тревожный мучительный сон, где возникала то Лея со своей несговорчивостью, то узкое, как хорья мордочка, лицо одного зарвавшегося управляющего лесопилки, то его собственная сестра Матильда, оригиналка до мозга костей, плетущая свои бесформенные, необъятные деревенские одеяла, то его сынок Вёрнон, который в этом полусне-полуяви оказывался не совсем мертвым (что, по понятиям Хайрама, было сродни предательству семьи)… И вдруг, внезапно — видимо, потому, что в последнее время в семье без конца обсуждалось поведение Гидеона, его безумная страсть к полетам (какой же упрямец этот юноша — для Хайрама он навсегда останется юношей, — надо же, купил еще один самолет, выложив кучу денег, исключительно ради своего удовольствия), — внезапно он снова видел и слышал нахальный стрекот мотора маленького спортивного гидроплана камуфляжной расцветки, который, жужжа единственным винтом, скользил на своих поплавках по рябящей глади озера и вот уже поднялся в небо, поначалу словно испуганно, но вскоре с пижонской уверенностью, унося Элизу Перкинс прочь от объятий ее законного супруга…
Нет, нет, нет, бормотал Хайрам сквозь крепко сжатые зубы, стараясь пробудиться, нет, ты не посмеешь, не посмеешь снова опозорить, оставить меня… Какой стыд… И одиночество, ночь за ночью… Но ему не удалось проснуться. Было около половины шестого вечера, солнце нещадно палило сквозь зарешеченные окна, снаружи на лужайке кричали дети и без устали лаяла собака — и все же он не находил в себе сил пробудиться; но вдруг его слезливая супруга оказалась рядом с ним в постели, в его объятиях, и он отчаянно пытался придумать, что бы ей сказать — ну хоть что-нибудь, чтобы объясниться или даже извиниться, но его раздражал запах, запах ее паники, потаенный, влажный, интимный, и в голову ему не шли никакие слова, даже в собственную защиту, его изнуряло и бесило, что она так часто ударяется в слезы и отворачивается от него — стыдливо, якобы из скромности. Впрочем, он и правда слегка презирал ее за некоторые слабости физиологического свойства, с которыми она не могла совладать, но ведь они были неотъемлемы от женской природы — он искренне принимал это и вовсе не винил ее — разве что… Вот если бы они оказались сейчас внизу, в гостиной, или в главной зале, или за обеденным столом, одетые по всем правилам, с иголочки, чтобы множество свидетелей могли услышать и оценить его остроумие!.. Но увы, они, похоже, были навсегда прикованы к этой постели, от которой несло запахом загнанной добычи, и он не мог выжать из себя ни одного слова, ни единого внятного слова.
Внезапно он проснулся.
По-настоящему. Он по-прежнему лежал на кровати, в костюме-тройке, и его карманные часы громко тикали, резво отбивая время, а ступни в черных, шелковых, высоких — выше икры, носках, подрагивали от нетерпения. Но этот запах по-прежнему наполнял комнату. Влажный, тайный, интимный, немного шерстяной запах, со слабым ароматом крови. Да — крови. Здесь была кровь! Как странно, даже необъяснимо — что стойкий запах из его сна все еще наполнял комнату; причем он шел отсюда, из его постели.
— Что?!. — воскликнул он разъяренно и откинул одеяло, чтобы увидеть совершенно непристойное зрелище: там лежала на боку рыжая замковая кошка, а четыре безволосых слепых котенка сосали ее, и пищали, и мяли ее живот своими крохотными лапками.
Кошка-мать пробралась в его постель, чтобы родить свое потомство! И устроила здесь эту гадость, мерзкую кашу из кровавых ошметков и кусочков плоти…
— Как ты посмела, как дерзнула! — вскричал Хайрам, в отвращении отползая прочь от животного, пока не уперся спиной в спинку кровати, которая вздрогнула от испытываемого им омерзения.
Он сразу позвонил, чтобы вызвать служанку, и с негодованием приказал ей немедленно убрать кошку с котятами, а потом и всю эту пакость из его постели. И покинул комнату, буквально дрожа от ярости. Что за недоумков они понабрали в замок — как они могли допустить, чтобы какая-то наглая кошка родила котят в его комнате, прямо в его постели! Просто нет слов.
Он многоречиво жаловался всякому, кто был готов его выслушать — Ноэлю, Корнелии, Лили, а к вечеру — даже тетке Веронике; у Леи не нашлось для него времени (она была в плохом настроении после двухчасового телефонного разговора с их вандерполским брокером), но она приказала своему слуге, Паслёну, уладить эту неприятность. Я настаиваю, жестко сказала Лея, глядя прямо в лицо бывшему карлику (ибо теперь он был с нее ростом, но, конечно, в ее присутствии всегда сгибался в поклоне), чтобы ты ни в коем случае не умертвлял котят.