Сага о Бельфлёрах
Шрифт:
Той зимой Лея была бесспорной владычицей замка. Ее власть никто не оспаривал: Лили предусмотрительно оставалась на своей половине, пускай плохо отапливаемой и запущенной, и увещевала своих детей (которые обожали Лею и не слушались матери) не попадаться на глаза их деспотичной тетке. Эвелин в присутствии Леи все больше молчала и шла на уступки даже своему брату Гидеону. Тетушка Вероника появлялась на несколько минут по вечерам, если Лея еще не спала, или ненадолго заглядывала в ее уютную гостиную перед ужином, когда отблески пламени отражались в темных окнах, а огромный роскошный Малелеил дремал у Леи в ногах; она молча замирала, глядя на молодую жену своего племянника, и на ее по-овечьи простодушном лице отражался лишь вежливый интерес, хотя той зимой она подарила Лее множество мелких, но прелестных мелочей, а потом преподнесет крошке Джермейн старинную погремушку, когда-то принадлежавшую матери Вероники и весьма дорогую ее сердцу. Даже бабка Корнелия теперь уступала Лее и не отвечала на дерзости. А прабабка Эльвира, по слабости порой по нескольку дней не спускавшаяся вниз, постоянно справлялась о самочувствии Леи и то и дело передавала ей через слуг и детей советы и наставления. Чтобы провести с Леей последние недели перед родами, в усадьбу, несмотря на явное неудовольствие зятя, перебралась и Делла Пим. С ней приехала Гарнет Хект — не то чтобы служанка, скорее компаньонка. Сама Делла, молчаливая и неуступчивая, не перечила дочери в ее требованиях. И разумеется, все мужчины в усадьбе попали под власть ее чар. Как и почти все дети.
После пятого месяца Лея почти перестала двигаться. Подниматься по лестнице ей стало неудобно, поэтому теперь она проводила ночь в гостиной, выходившей в сад, где полулежала в старом шезлонге на набитых гусиным пухом подушках. Эти покои, которые домочадцы старшего поколения называли «комнатой Вайолет» (несчастную жену Рафаэля много лет назад поглотили воды Лейк-Нуар, и даже Ноэль и Хайрам, ее старшие дети, почти не помнили мать), отличались поразительной красотой: алые шелковые обои, дубовые панели на стенах, алебастровые лампы с круглыми белыми плафонами, а в углу стоял клавикорд, заказанный для Вайолет у молодого венгерского мастера — инструмент небольшой и изящный, однако весьма прочный, собранный из древесины разных сортов. На клавикорде с тех пор никто не играл, крышка его растрескалась, однако он оставался истинным сокровищем этой комнаты. (Лея пыталась играть на нем. Раскрасневшись, с упрямой запальчивостью, понятной в ее «положении», она не бросала попыток, несмотря на то что сохранила лишь смутные воспоминания об уроках игры на фортепиано, которые угрюмо и из-под палки посещала много лет назад в Ла Тур, — однако миниатюрная банкетка на тонких, облицованных дубовым шпоном ножках трещала под ее весом, а распухшие пальцы были слишком велики для изящных клавиш орехового дерева. Она пробовала наиграть «Вести ангельской внемли», и гамму до-мажор, и лихую безымянную кадриль, но звуки — резкие, металлические, визгливые — лишь раздражали ее. В конце концов, она с досадой ударила по клавишам, так что те тихо запротестовали, закрыла инструмент и запретила детям играть на нем, хотя Иоланда, касаясь клавиш нежно и благоговейно, почти научилась выводить узнаваемые мелодии.) Ковер здесь почти не утратил первоначальной толщины, расцветая прихотливыми узорами алого, зеленого, кремово-белого и темно-синего, почти черного. В гостиной Вайолет имелось множество старых стульев — причем некоторые, по старинной моде, были набиты со всей щедростью; конского волоса диван, на котором обожали прыгать дети, отделанный перламутром платяной шкаф с гравировкой родового герба Бельфлёров (расправивший крылья сокол и обвившая его шею змея) и камин из плитняка в семь футов высотой. Одно время над каминной полкой висел портрет Вайолет, но несколько лет назад его сменил темноватый, сильно потрескавшийся пейзаж неясного происхождения, который относили к эпохе итальянского Возрождения. Комната была набита любопытными вещичками, которые дети стаскивали сюда со всего дома: грозного вида тигр, выточенный из китового зуба (будто бы похожий на Малелеила), латунные подсвечники с допотопными свечками, не желавшими гореть, необычное кривое зеркало фута три высотой в аляповатой рамке из нефрита и слоновой кости — оно появилось в гостиной уже несколько лет назад, но никто не позаботился о том, чтобы повесить его, поэтому оно стояло, прислоненное к стене, и некоторые предметы в его странно искривленном стекле казались неузнаваемо искаженными, а другие вообще исчезали. (Однажды, жадно расправляясь с вишнями и орехами в шоколаде и позволяя ненасытному Малелеилу облизывать ей пальцы, Лея взглянула на зеркало и изумленно вздрогнула: в пространстве, втиснутом в раму из желтой слоновой кости и мутноватого нефрита, не было ни ее самой, ни Малелеила. Когда Рафаэль, сын Лили, наклонился к ней за конфетой, зеркало лишь подернулось дымкой. В другой раз в комнату вошел сияющий Вёрнон, и в зеркале появилась узкая, закрученная спиралью полоска света. А однажды, когда отражение Леи, Малелеила и близнецов было совершенно обычным, мимо них прошла тетя Вероника, после чего вся картинка стерлась и теперь отражался лишь угол комнаты.)
Здесь же стоял столик с паркетной столешницей, за которым Лея с детьми и Вёрноном играли той зимой и весной в карты, и кушетка — некогда невероятно красивое изделие с резными, красного дерева ножками и роскошным, расшитым золотом покрывалом, на котором бедняжка Лея все чаще отдыхала по мере того, как ребенок рос и становился тяжелее. Сперва Лея старалась скрывать округлившийся живот, особенно когда у них бывали гости — лучший друг Гидеона Николас Фёр, холостяк, давно (во всяком случае, по мнению Леи) к ней неравнодушный, Фэй Рено, подруга детства Леи, а сейчас замужняя женщина и мать семейства, старинные друзья Бельфлёров, соседи, — и она куталась в шали, палантины, пледы, а порой даже прикрывалась сонным Малелеилом, точнее, его громадным пушистым хвостом. Она не ленилась тщательно драпировать живот складками, одевалась в темные бесформенные балахоны и даже вешала на шею нитки жемчуга, а в уши вставляла крупные серьги — если верить бабке Корнелии, такие уловки отвлекали внимание. Ибо вид ее живота приводил в замешательство. Даже кузен Гидеона, Вёрнон, на год или два старше ее самой, так явно и болезненно плененный ею (в унылые дни зимы, когда солнце садилось в три часа дня или вообще не появлялось, этот нескладный бедняга больше всего на свете любил читать Лее стихи: Блейка, Вордсворта, некоторые из монологов Гамлета и вирши собственного сочинения, длинные, нескладные и патетические, нагонявшие на Лею приятное отупение; она лежала, смежив веки, сцепив распухшие пальцы на животе, будто защищая его, а рядом спал кто-нибудь из близнецов, чаще всего Кристабель), — даже Вёрнон с его страстной, но робкой улыбкой и полным надежды взглядом, с благоговейным трепетом читая или декламируя наизусть:
Бог приходит ярким светом В души к людям, тьмой одетым. Кто же к свету дня привык, Человечий видит лик [6] , —казалось, страшился ее нового состояния; и если Лея охала от внезапного приступа дурноты, или тревожно прижимала руку к животу, унимая постоянную пугающую боль, или даже без всякой задней мысли упоминала о своем положении, существенно усложнявшем некоторые привычные действия — например, мытье головы, да и вообще купание, — то бедняга тотчас вспыхивал и старательно, чуть вытаращив глаза, вглядывался ей в лицо, словно доказывая, что смотрит не туда, и улыбался своей по-детски растерянной улыбкой, спрятанной в бороде. Принадлежа к роду Бельфлёров, он тем не менее не понимал, когда Бельфлёры шутят и намеренно отпускают грубости, чтобы привести его в смущение, а когда — ведь порой случалось и такое — непритворно искренни.
6
Уильям Блейк, «Прорицания невинности», перевод С. Я. Маршака.
Время шло, длинные зимние месяцы не спеша перетекали в холодную весну с моросящим дождем, и вот Лея, которую и прежде нельзя было назвать малоежкой, впала в обжорство. Под Рождество она прониклась любовью к ромовым пудингам и козьим сырам, затем воспылала неутолимой страстью к перетертым с сахаром абрикосам, тушеным помидорам производства «Вэлли продактс» и перченой ветчине, которую она, вызывая отвращение Корнелии, ела прямо руками. Затем, по мере того, как еще туже натягивалась бледная кожа на ее выпирающем животе, опухали ее многострадальные лодыжки и колени, а грудь, прежде не по фигуре маленькая и твердая, к несказанному огорчению Леи с каждым днем росла, ныла и сочилась молоком, располнела даже ее шея — не потеряв грациозности, по размерам она могла сравниться с шеей Юэна; Лея полюбила стейки с кровью и подолгу жевала их, наслаждаясь каждым куском. Вид же и запах еды, которую Эдна готовила для всех остальных домочадцев, вызывал у Леи тошноту — даже знаменитый торт с бойзеновой ягодой, хотя прежде Лея его обожала. А вскоре Лея повергла в изумление собственного супруга: она, всегда презиравшая неравнодушных к спиртному мужчин, да и женщин, поддавшихся этой порочной слабости, завела привычку выпивать после обеда бокал вина, а потом — две или три бутылки темного эля, любимого напитка Гидеона и Юэна, и немного шотландского виски; вечером, играя в шашки, парчиси [7] или кункен [8] , — еще виски (вскоре она пристрастилась к этому любимому напитку Ноэля, и тот с радостью составлял ей компанию: Лея единственная женщина, у которой хватает мозгов понять шутку и посмеяться над ней! — часто повторял старик, окрыленный ее вниманием, вниманием по-королевски прекрасной, несмотря на объемы, молодой женщины, от чего он постоянно пребывал в чувственном опьянении), а совсем поздно, когда даже самые непослушные дети лежали в кровати, Лея кусками поедала горгонзолу, запивая ее старинным терпким бургундским, недавно обнаруженным в винном погребе Рафаэля, который уже давно считался опустевшим, пригубливала испанские ликеры, и мятный французский, и безымянный бренди, благородно переливавшийся золотом — так что к полуночи она впадала в сонливое оцепенение, из которого ее не мог вывести даже Гидеон, и оставалась спать в гостиной Вайолет. Лею укрывали пледами, пододвигали кушетку ближе к ка мину и приносили блюдце свежих сливок Малелеилу — кот обычно устраивался в изножье кушетки, хотя с наступлением весны все чаще покидал замок по ночам.
7
Настольная стратегическая игра с элементом случайности для 2–4 игроков на игровой доске с фишками.
8
Азартная карточная игра, возникшая в Мексике в XVII веке.
Она сделалась неряшливой — может быть, всем назло рассуждая: «С чего это я должна стыдиться? Да я горжусь тем, какая я есть!» И Лея махнула рукой на жемчуга и серьги, ведь те лишь раздражали ее, а будь она в состоянии стащить с располневшего пальца обручальное кольцо, она бы и это сделала; теперь на смену темным, неприметным одеяниям, похожим на те, что носила ее мать (Делла находилась в постоянном трауре по мужу, совсем молодым «убитому» Бельфлёрами), пришли яркие, пестрые наряды — причем носила их Лея не только в торжественных случаях, когда в усадьбе бывали Стедмэны, или Николас Фёр, или Фэй Рено, но и в будни. Были среди них платья длиной до пола, с широкими рукавами, расшитые бисером, украшенные перьями или испанским кружевом; другие — с глубоким вырезом, приоткрывавшие налившуюся умопомрачительную грудь, и Вёрнон, нерешительно заглядывая в гостиную с тетрадью с «каракулями» в руках (хотя и крайне тщеславный, своих стихов он стеснялся и читал их только Лее и некоторым детям, предварительно удостоверившись, что поблизости нет Гидеона, Юэна и его отца, Хайрама. Сами стихи представляли собой сумбурные перепевы его учителей — Блейка, Вордсворта, Шекспира и Гераклита (до бедной Леи с вечно затуманенной головой, сил у которой хватало лишь на то, чтобы лениво перелистывать какой-нибудь научный справочник Бромвела или незамысловатую книгу для чтения маленькой Кристабель, смысл его виршей не доходил, и она с трудом сдерживала почти неодолимую зевоту, когда Вёрнон декламировал их своим особым «поэтическим» голосом — пронзительным, тонким, патетическим), переплетенные с безысходными размышлениями о семейных легендах сомнительной достоверности о проклятье Бельфлёров и его истинном значении. О том, как Сэмюэля Бельфлёра искушали духи, живущие в самих каменных стенах и фундаменте усадьбы; о том, как на самом деле умер Рафаэль и почему настоял — что было не просто дико, но и в корне противоречило его убеждениям, ведь он всю жизнь презирал эксцентричные выходки, — чтобы после смерти с него сняли кожу, выдубили ее и натянули на барабан; почему замок населен призраками и что они вытворяли на протяжении веков (Лея была вынуждена признать, что они здесь и впрямь водятся, однако, как и все остальные, просто держалась подальше от самых жутких комнат и следила, чтобы они были надежно заперты, порой на амбарный замок — ведь любопытная ребятня любую тайну готова разнюхать, только дай); о судьбе Рауля — брата Гидеона (впрочем, в присутствии кузена Вёрнон не отваживался затрагивать эту болезненную тему); почему Авраам Линкольн предпочел провести свои последние годы в уединении в поместье Бельфлёров; что в действительности случилось с его прадедом (Плачем Иеремии); почему его собственная мать Элиза исчезла без предупреждения; и о других причинах, по которым их род был обречен. Однако к этому моменту стихи делались уж совсем замысловатыми, голос Вёрнона превращался в бормотанье, из которого Лея с трудом делала вывод, что спасение несет в себе Вёрнон и всё то, что он олицетворяет, а не прочие мужчины семейства и не то, что олицетворяют они. При этом сам поэт, трепетно жаждущий провести с ней час-другой после обеда — когда ни один мужчина, в частности муж Леи, здесь точно не появится, а рядом находятся только самые благонравные дети — Бромвел, Кристабель, Иоланда и Рафаэль, — да и те заняты книгами и играми или попытками, как правило, неудачными, привлечь внимание Малелеила его собственными очаровательными отпрысками, — войдя в покои Леи, смотрел на ее бюст, на гладкую белую кожу ее огромных грудей и, замирая и запинаясь, произносил слова приветствия, настолько бессильный, что даже краской заливался не сразу, а спустя минуту или две…
«С чего это я должна себя стыдиться? — сердито думала Лея, хотя на самом деле ей было стыдно, по крайней мере, она немного смущалась (потому что помнила, как в юности презирала саму мысль о детях и клялась, что никогда не позволит себе так опуститься). — Почему нельзя гордиться такой, какая я есть?»
— Вёрнон, Бога ради, — нетерпеливо восклицала она, сжимая его холодную вялую руку, — садись же, я тебя ждала. Такая скукота все утро, Гидеон уехал в Порт-Орискани и до завтра не вернется, у него там переговоры по такому сложному и нудному делу, что я даже не стала притворяться и вникать — кажется, что-то связанное с зернохранилищами. Или железной дорогой? Твой отец наверняка знает, но ты его не спрашивай, к чему вдаваться в такие пустяки! Лучше почитай мне, что ты успел сочинить со вчерашнего дня! Налей мне сперва немного эля, да и себе тоже, и будь любезен, передай орешки, если, конечно, дети их еще не все сгрызли, и сядь, прошу тебя, вот здесь, у камина. Ну же.
И, завороженный, Вёрнон Бельфлёр садился совсем близко от Леи, колени у него слегка подрагивали, дыхание сбивалось, он то и дело дергал себя за бороду тонкими пальцами. Начинал он, робея, чересчур громко, с нескольких строк Шелли, или Шекспира, или Гераклита (Этот космос, один и тот же для всего сущего, не создал никто из богов и никто из людей, но всегда он был, есть и будет вечно живым огнем, мерно воспламеняющимся и мерно угасающим), которых, совершенно очевидно, считал своими духовными братьями, и если порой Лея едва сдерживалась, чтобы не расхохотаться над его самовлюбленностью (для этого она была слишком хорошо воспитана), то в другое время бывала так растрогана, что по щеке у нее вдруг сползала крупная слеза, и маленький Бромвел с присущим ему недоумением исследователя спрашивал:
— Мама, почему ты плачешь?
— Понятия не имею, — бросала она, по-детски утираясь рукавом.
Гидеона вечно не было дома, он постоянно разъезжал по делам своего отца и дяди Хайрама, и поэтому к ней заглядывал Вёрнон (ведь красавцу Николасу Фёру, за которого Лея вполне могла выйти замуж — да, могла, раз уж замужество было неизбежно, — как и Итану Бернсайду, и Мелдрэму Стедмэну навещать ее было нельзя из страха пробудить в Гидеоне ревность); Вёрнон, такой женственный и в котором Лея души не чаяла, хотя порой ее вгоняло в дрему не только его чтение, но и беседы. Гидеон, узнав об этом, совсем не ревновал кузена. Может, чуть презирал его, но не ревновал.
— Садись же, — Лея подавила зевок, — и почитай мне, что сочинил со вчерашнего дня. А то все утро такая скукота, и голова тяжелая, и мне так одиноко…
Хотя Вёрнону еще не было тридцати, его каштановые волосы уже подернулись серебром, особенно заметным на висках, а жидкая бороденка поседела почти полностью. «Какая жалость, — думала Лея, — что у него нет жены. Нет и не будет. Иначе она взялась бы за него и брила ему бороду, и удаляла волоски из ушей, и следила, чтобы он не ходил пять дней подряд в одних и тех же мешковатых брюках и этой засаленной жилетке. Если бы его кто-нибудь целовал, он и выглядел бы свежее…»
Вёрнон, воюя с несоразмерно большими страницами бывшего гроссбуха, взглянул на Лею так — но нет, это невозможно, — словно ее взбалмошные мысли обладали даром проникать в него. Он долго смотрел на нее, и в комнате повисло тягостное молчание. Вдруг Лея вспыхнула, глядя на лицо молодого мужчины — вытянутое, с землистого оттенка кожей, на его чудные глаза (один голубой, другой бледно-карий — похоже, прямо смотрел только голубой глаз, карий же слегка косил влево), на гусеницы бровей, густых, как у Гидеона. Нос у Вёрнона был бельфлёровский — длинный и прямой, на самом кончике мягкий, как воск, однако все остальное рот и особенно глаза — Вёрнон унаследовал от матери. Годы угрюмых раздумий проложили на его узком, с залысинами, лбу глубокие морщины, возле губ залегли преждевременные складки, словно берущие рот в скобки, лицо же отличала почти треугольная форма: подбородок, особенно по сравнению с удлиненным лбом, казался слишком маленьким и в профиль выглядел так, будто стремится сжаться в точку. И тем не менее было в Вёрноне нечто притягательное, располагающее. Хотя мужественностью природа его обделила, и ни на Гидеона, ни на Юэна, ни на Николаса Фёра он не походил, Лея с твердой убежденностью считала его привлекательным именно по причине явной ранимости. Кроме того, молодой человек был застенчиво пылок и кроток, но, едва начав декламировать, он забывал обо всем вокруг, охваченный крепнущей страстью, так что его тонкий, пронзительный голос набирал силу и дрожал.