Сага о Бельфлёрах
Шрифт:
Но это и понятно — ведь он был нездоров. Старик кашлял, чихал, со злостью сплевывал в свои платки, жаловался на боли в груди и спине, на бессонницу (мол, постель у него слишком мягкая, а белье чересчур накрахмалено) и на головокружение — стоило ему покинуть комнату или просто выглянуть в окно. Замок Бельфлёров — ужасающее место каких-то нечеловеческих размеров, он позабыл, насколько дом огромен; это зрелище навевает неимоверный ужас! Что за извращенный мозг, движимый безудержным Вожделением, воплотил в жизнь этот замысел? Сам замок… его окрестности… Поглощающая любой свет зыбкая поверхность Лейк-Нуар… Бескрайние пространства дикого леса… И эти горы вдали, тоже внушающие ужас; а позади, раскорячившись во все стороны — еще более чудовищные пределы, территория, которую небрежно называют «внешним миром». Что за обезумевший мозг, движимый безудержным вожделением, воплотил в жизнь этот замысел?..
Жан-Пьер насмешливо крякнул и снова принялся тасовать и снимать и снова тасовать, а потом раздавать карты, одну, другую, и еще, и еще. Лично он предпочитал свою игру.
Кровавик
По причине обета, который она дала совсем молодой девушкой, двадцати с небольшим лет, много лет назад, после того как лишился жизни то ли второй, то ли третий ее жених (а одним из них был красавец морской офицер тридцати одного года, отец которого владел несколькими текстильными фабриками в Долине могавков), двоюродная тетка Вероника выходила из своих покоев лишь после заката и носила исключительно черное. «Такие несчастливцы, как я, не должны показываться при свете дня», — говорила она. Предполагали, что некогда она мнила себя красавицей — возможно, не без основания, — и теперь скорбела не только по двоим, а может, троим мужчинам, с которыми ей не грозило бы вечное девичество, но и по собственной прошедшей юности; ведь девичья прелесть, как казалось во время оно, неизбывная, постепенно поблекла, и от нее давно ничего не осталось, кроме сурового и бессмысленного обета — данного, разумеется, при свидетелях: «Такие несчастливцы, как я, должны скрыться от мира людей, чтобы не огорчать их! — воскликнула она. — Ведь я и впрямь проклята!»
Из-за этого обета Джермейн редко видела свою тетю, да и то в основном в зимние месяцы, когда темнело рано, и ей надо было отправляться спать далеко не сразу после наступления темноты. В тете Веронике самым удивительным была ее заурядность: не знай дети про ее трагические любовные истории и занятные искупительные обеты, они считали бы ее куда менее интересной, чем, например, темпераментная прабабка Эльвира (которая, достигнув возраста в сто один год, снова заневестилась!). Тетя Вероника была пышной женщиной, широкобедрой и полногрудой, среднего роста, с овечьим выражением на благодушном лице, довольно маленькими карими глазками в густой сеточке голубоватых складочек и неровностей и выразительным ртом, который можно было бы назвать красивым, если бы не вечно высокомерное выражение; лицо у нее было гладким, почти без морщин, но цвет его мог меняться разительно: временами очень бледное, иногда оно вспыхивало пятнами, особенно яркими на щеках, а иногда все покрывалось грубым румянцем и становилось кирпично-красным, будто после пробежки под палящим солнцем. (Она, разумеется, ничем таким не занималась. Казалось, несчастная женщина даже по лестнице спускается с великим трудом, а ее апатичный настрой не в силах развеять даже предвкушение превосходного кларета за превосходным ужином.)
Повседневные ее занятия были на удивление банальны: она вышивала, подобно многим пожилым дамам, но у нее не хватало ни усидчивости, ни творческой одаренности, чтобы создавать маленькие шедевры — как тетка Матильда; она поигрывала в кункен, с умеренными ставками; сплетничала о родственниках и соседях, обычно с выражением ленивого изумления. Она восхищалась фарфоровыми изделиями, но не до такой степени, чтобы собрать собственную коллекцию; носила нижнее белье лишь из тончайшего льна (по крайней мере, любила подчеркивать эту особенность) и, конечно, питала отвращение к предметам машинного производства; особенно что касалось кружев. (Все женщины в семье, даже Лея, терпеть не могли машинные кружева, при том что недавно Бельфлёры приобрели фабрику по их производству на реке Олдер.) Вероника была невероятно манерна — даже чересчур: каждый вечер восседала за семейным ужином, словно кол проглотив, изысканно потягивая вино, съедая ложку-другую супа и с нарочитым равнодушием гоняя еду по тарелке — словно сама мысль о хорошем аппетите вызывала у нее отвращение. (Вообще-то в семье давно бытовали шутки о том, как тетя Вероника чревоугодничает у себя в комнате, прежде чем сойти к ужину, чтобы поддержать миф о своей девичьей рассеянности, хотя с годами он утратил всякий смысл — да и охотников потакать ему не осталось.) Отсутствие аппетита у тетушки наглядно опровергалось всей ее массивной, упитанной фигурой, намечающимся вторым подбородком и очевидно превосходным состоянием здоровья. У женщины в таком возрасте!.. — неизменно восклицали все, поражаясь. Впрочем, никто не знал точно, сколько ей лет. Бромвел однажды высчитал, что она должна быть намного старше, чем бабушка Корнелия, следовательно, ей уже перевалило за семьдесят, но всех это так рассмешило, что от обиды мальчик выбежал из комнаты — это был один из редких случаев, когда «наш вундеркинд явно ошибся». Потому что тете Веронике, даже в минуты крайней усталости, нельзя было дать больше пятидесяти; а когда она была в ударе, то и вовсе выглядела на сорок с хвостиком. Ее маленькие невыразительные глазки порой загорались необъяснимым блеском, что, должно быть, означало испытываемое ею загадочной природы удовольствие.
По торжественным случаям она надевала платья с вырезом, и тогда взорам открывалась ее бледная, жирноватая кожа и красивый темный камень в форме сердца на тонкой золотой цепочке, который она носила на шее. Когда ее спрашивали, что это за камень, она скорбно опускала взгляд, касалась его пальцами и после мучительно долгой паузы говорила: это кровавик — подарок первого мужчины, которого она любила, — нет, единственного мужчины (теперь, по прошествии нескольких десятилетий, она была в этом уверена), которого она любила в своей жизни. Черно-зеленый камень с темно-красными вкраплениями в зависимости от освещения то сиял, то тускнел, оттягивая тонкую цепочку; каменное сердце размером с сердце ребенка. Он красивый? Красивый, как вам кажется? — спрашивала она, хмурясь и пытаясь всмотреться в него, упираясь в грудь своим маленьким пухлым подбородком, отчего под ним появлялись складки. Она сама, мол, уже неспособна оценить. Ведь минуло уже много, так много лет с тех пор, как граф Рагнар Норст подарил ей камень!
Конечно, красивый, отвечали ей. Для кровавика.
Норст лично представился Веронике на благотворительном балу в Манхэттене, где присутствовало, как поговаривали, немало персон сомнительной репутации. И хотя у Вероники, тогда привлекательной молодой особы двадцати четырех лет, чьи заплетенные в косы медно-золотистые волосы были уложены короной вокруг головы и которую отличала манера внезапно заливаться смехом, конечно, была компаньонка, да и в любом случае она не позволила бы незнакомцу подойти настолько близко, да еще и дерзко взять ее руку и поднести к губам! — но в первый же миг она ощутила такую безапелляционность и в то же время такую безыскусность его повадки, что просто не могла противиться. На нем был элегантный, пусть и несколько старомодный строгий костюм, он носил эспаньолку, а его смоляные кудри были расчесаны на прямой пробор — граф Рагнар Норст неопределенно представлялся младшим сыном в семье коммерсантов — владельцев международной судоходной компанией, осуществлявшей торговые операции в Новой Гвинее, Патагонии, Береге Слоновой Кости и, конечно, в Вашингтоне и называл себя «поэтом-авантюристом», чьей главной целью было проживать каждый день на всю катушку. После первой встречи у Вероники осталось приятное, но волнующее впечатление: он был хорош собой, но как страстно — и как странно он ей улыбался! И с какой неожиданной горячностью поцеловал ей руку, словно они с Вероникой были старинными, близкими знакомыми…
Однако с того дня он завладел ее мыслями. Так что, когда он вновь возник перед ней несколько недель спустя на грандиозном приеме в доме сенатора Пейна, недалеко от замка Бельфлёров, она приветствовала его с непритворной радостью — и сама невольно протянула ему руку, словно они и впрямь были близкими друзьями. И лишь когда он схватил ее руку, коснулся ее своими теплыми губами и склонился в поклоне, Вероника осознала собственную неосмотрительность, но было слишком поздно: Норст пустился в светскую болтовню о том о сем — о погоде, о красивых горных видах, о «деревенском» коттедже, что он арендовал на лето на берегу озера Авернус, в двенадцати милях к югу от Лейк-Нуар, и о том, что надеется видеться с ней как можно чаще. Вероника заливалась высоким смущенным смехом, краснела, но Норст словно не замечал этого: он находил ее, по собственному признанию, «чертовски привлекательной». И настоящей американкой.
Вскоре стало известно, что Норст наносит визиты в замок, приезжая к завтраку для гостей или к чаю в своей великолепной черной машине — это была «лансия ламбда», седан, с довольно приличным клиренсом, с деревянными колесными дисками и настолько вместительная, что даже широкополые шляпы Вероники не страдали ни в малейшей степени, когда она садилась в нее. Он катал ее вдоль берега Нотоги и дальше, по живописным равнинным окрестностям озера Авернус, которое уже в то время начало приобретать популярность среди обеспеченных жителей Манхэттена, не имевших интереса или достаточных средств, чтобы приобрести настоящее загородное поместье, вроде того, что выстроил Рафаэль Бельфлёр на северном берегу Лейк-Нуар. Во время этих длинных неспешных прогулок — которые бедной Веронике суждено вспоминать до конца дней — молодые люди обсуждали всё на свете, то и дело смеясь (уже с самой первой встречи они были наполовину влюблены друг в друга); но, хотя Норст подробно расспрашивал Веронику о ее жизни, буквально о каждом дне, словно любая мелочь вызывала у него восторг, он оставался подозрительно уклончив, когда речь заходила о нем самом: у него были некие «обязанности» по отношению к семейному делу, которые часто призывали его в Нью-Йорк, и кроме того, «обязанности» в посольстве Швеции в Вашингтоне, куда он тоже часто отлучался, а остальное время было отведено… его «обязанностям» перед самим собой.
— Ведь на каждом из нас лежит ответственность, не правда ли, дражайшая мисс Бельфлёр, говорил он, в волнении сжимая ее руку. Ответственность, принятая при рождении: необходимость, жажда реализовать себя, развить свой дух до крайнего предела. И для этого нам требуется не только время и изощренность ума, но и отвага и даже дерзновенность… и сочувствие родной души.
Вероника относилась с известной долей скептицизма ко всяким будничным делам (например, к договоренностям с портнихой или парикмахером), а в тринадцатилетнем возрасте дерзко отвергла «бога» унитарианцев (ветвь рода, к которой принадлежала Вероника, последовательно экспериментировала с формами христианства, которые считала «рациональными», ибо остальные его течения казались им малопонятными). Она была далеко не глупой девушкой; но все же в магнетическом присутствии Норста будто теряла способность рассуждать здраво и просто позволяла себе плыть в потоке его слов… Его голос журчал нежно и чувственно, бедной девушке впервые в жизни довелось испытать на себе столь поистине чарующее, обольстительное воздействие. Ах, да какая разница, о чем он говорит! Пусть о чем угодно: об общих знакомых на озере Авернус, о политических дрязгах, местных и в масштабах страны, или восторгается поместьем и фермой Бельфлёров, или рассыпается в комплиментах самой Веронике (находясь в постоянной аффектации, сопровождавшей ее чувство к графу, она была бесспорно красива и прекрасно осознавала, как эффектно выглядит ее фигура, безжалостно затянутая в корсет с осиной талией, в ее любимых облегающих шелковых платьях). Вероника глядела на Норста с девичьем восхищением, которое даже не пыталась скрывать, и лишь мурлыкала что-то в знак согласия — «да, да»: ведь, что бы он ни говорил, звучали его слова неотразимо.
Это были отношения вне всяких канонов. Норст внезапно исчезал, посылая ей со слугой лишь небрежную записку с извинениями (всегда — без объяснений); а потом вдруг появлялся, через день, или недели через две, не сомневаясь, что Вероника встретится с ним — словно у нее не было очереди из ухажеров, которые могли бы уделять ей больше внимания. Словно, как с укором говорили ей родители и братья, у нее нет ни капли гордости. Но он был здесь — Рагнар Норст в своем аристократическом автомобиле, сияющем, как катафалк, пропитанном ароматом (который временами казался Веронике чересчур приторным) восковой политуры, кожи, тщательно обработанного дерева и какой-то влажной затхлости — дурманом болота, наполненного вековым гниением. Он всегда придерживался безупречно строгого стиля: сюртук, изысканный шелковый галстук, ослепительно белые манжеты, украшенные жемчужными и золотыми запонками, а также инкрустированные ониксом и кровавиком, крахмальные воротнички, отглаженные сорочки; даже его напомаженные волосы с завитками, симметрично зачесанными на виски, были в неизменно идеальном виде. Возможно, его кожа была слишком смуглой, глаза чересчур темными, а его настроение — слишком переменчивым (часто бывало, что сегодня он кипел энергией, был веселым, разговорчивым, восторженным — а на следующий день им овладевала апатия, или раздражение, или меланхолия, или он с таким серьезным видом говорил с Вероникой о «необходимости исполнить свою судьбу», что девушка в отчаянии отводила взгляд); да и без того Бельфлёры начали поговаривать, с большим и большим жаром, что с этим графом не всё так ясно. Действительно ли Норсты — «старинный» шведский род? Они владеют судоходной компанией? Но какой именно? Сам Норст сотрудничает с посольством Швеции под собственным именем — или инкогнито? Или «Норст» и есть его псевдоним? Вполне вероятно, говорил брат Вероники Аарон, даже если признать подлинность его личности (с чем я не могу согласиться), что он занимается шпионажем того или иного рода. И вообще, у нас никогда не было в привычке доверять иностранцам.
Вероника соглашалась со слезами на глазах; но в присутствии Норста она забывала обо всем. Ведь он был такой идеальный мужчина. Он мог часами развлекать ее, играя шведские народные песенки на необычном маленьком инструменте вроде цитры, который издавал резковатые, но при этом баюкающие, почти опьяняющие звуки, — и музыка выходила такой интимной, она растекалась по жилам и нервам девушки, высасывая из нее все силы. Норст рассказывал ей о своих путешествиях — в Патагонию, в глубь Африки, в Египет и Месопотамию, в Иорданию, Индию, на Новую Гвинею, в Ганц, что в землях Штирии — и намекал, все настойчивее, что она могла бы вскоре сопровождать его, если только пожелает. Он обращался с ней, как никогда не обращался ни один мужчина: хватал ее вялую руку, подносил к губам и покрывал страстными поцелуями; беззастенчиво шептал ей о «любви», «родственных душах» и «общей судьбе», о том, что любящие обязаны полностью подчиниться друг другу. Он называл ее «драгоценная», «моя дорогая Вероника», «моя дорогая прекрасная Вероника» и, казалось, не замечал ее растерянности; говорил дрожащим голосом об «упоении», «страсти», о «неизведанном крае», где однажды окажетесь «и вы, юная дева», но лишь в сопровождении возлюбленного, который полностью откроется перед ней. Он предостерегал, что между любящими не должно быть никаких тайн — в их душах не должно остаться ни одного укромного местечка или уголка, — иначе экстаз любви будет лишь физическим, мимолетным, и если любовники умрут друг для друга, то умрут и в буквальном смысле, и больше не возродятся — она понимает его? Ах, непременно нужно, чтобы она поняла! И вдруг он обнял ее, буквально содрогаясь от волнения; а бедная Вероника чуть не лишилась чувств. (Ибо ни один мужчина никогда не говорил с ней таким образом, никто так внезапно, и с такой страстью, не заключал ее в свои объятия.)