Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сага о Бельфлёрах
Шрифт:

(Но пока — как же она была несносна! Устроила скандал в конюшне, а потом и во дворе; цеплялась за рукав отца, так что тому пришлось оттолкнуть ее; девочка чуть ли не кричала на него, вращая глазами, и вся раскраснелась — словно она имела некое непреложное право вести себя так со своим отцом! Она часто возмущенно фыркала по поводу неприемлемого поведения своего деда — да, он заработал кучу денег, а теперь еще прославился тем, что приобрел половину акций «Нотога-газетт» (где регулярно публиковались его pensees, «рассуждения» — в основном о лошадях), и все его уважали или как минимум боялись; но девочка не могла простить его за то, что когда он ездил по делам, то жил с этой индианкой и даже несколько раз привозил ее домой, к ним домой, и даже не извинялся! Она не могла простить, что он откровенно предпочитал ей братьев (но в то же время терпеть не могла, когда он проявлял к ней внимание и на правах родственника прохаживался насчет ее фигуры и волос, из-за которых она смахивала «на черномазенькую»). Своих братьев она в душе обожала, однако они часто ссорились, как все братья и сестры, да и в любом случае ни у Джейкоба, ни у Бернарда почти не было на нее времени. Но больше всего Арлетт стыдилась своего дяди Иедидии. Конечно, она никогда его не видела, ведь он ушел в горы до ее рождения, но она с наслаждением, с какой-то болезненной настойчивостью расспрашивала о нем родителей. Ее преследовали слухи про дядю, их распускали в городской школе, а дома с насмешливым презрением пересказывал сам Луис, часто еще и приукрашивая детали: порой Иедидию видели в горах, похожего на призрака, в одежде из шкур, с длинной грязно-белой бородой, костлявым лицом и «прожигающим» взглядом. Ни дать ни взять пророк из Ветхого Завета. С другой стороны, он был просто немного чокнутый — у него, как говорится, «крыша протекала», — но, пожалуй, он был не более безумен, чем большинство отшельников из местных легенд. А бывало, его видели — и клялись, что это был он, — в верховьях реки, в Похатасси и даже дальше в Вандерпуле, тоже одетого в меха, но уже в роскошные (то были норковые, лисьи и бобровые шкуры, скроенные для него превосходным скорняком); он явно получал прекрасный барыш от своих сделок с торговцами мехом и, возможно, намеревался стать новым Джоном Джейкобом Астором [26] : привлекательный мужчина в расцвете лет, часто в сопровождении красивой женщины, он рассеянно, словно не узнавая, смотрел на неказистых мужичков на улице в Лейк-Нуар, которые в изумлении провожали его взглядами, не смея окликнуть вслух: «Бельфлёр! Да это же Бельфлёр!» А потом он вдруг снова представал хмурым эксцентричным чудаком, никогда не покидавшим окрестности Маунт-Блан, которого никто (за исключением Мэка Генофера) не видел годами; без сомнения, это именно он разорял браконьерские тропы, и теперь зверобои обходили эти места стороной. То он был буйнопомешанным, то просто сварливым; то жил с какой-то индианкой, то один, на почти неприступной стороне горы. Питался, по слухам, одной картошкой. Или ел сырое мясо енотов и белок. То говорили, что выглядит смертельно больным. То — высоким, крепким, здоровым, как бык… Но все же за все эти годы его не видел никто, за исключением Генофера, а теперь старый траппер был мертв (его труп, уже полуразложившийся, нашли на дне ручья рядом с его хижиной, тут же лежал его дробовик, наполовину опустошенный), и, вероятно, больше Иедидию уже никто никогда не увидит. Не исключено, что он тоже умер.)

26

Джон Джейкоб Астор (1763–1848 гг.) — американский предпринимтель немецкого проихождения, сколотивший огромное состояние на торговле пушниной и опиумом.

Несмотря на опрометчивое вмешательство Луиса и его отважное поведение, когда он (вооруженный — он никогда не уезжал из дома без оружия, но без надобности пистолетом не размахивал) кричал и требовал, чтобы юношу отпустили, несмотря на совершенно отчаянную храбрость, с которой он следовал за толпой верхом до самого края деревни, когда стало очевидно, что они не только не собираются внять ему или прислушаться к угрозам, но напротив — он лишь подзуживает их, вкупе с диким страхом самого Ксавье и волнением зрителей, среди которых были женщины и дети, — несмотря на то что всем главным участникам (Рейбину, и Варрелам, и троим или четверым их подельникам, и несчастному, мокрому от пота, ухмыляющемуся Уайли, который, восседая на лошади, вел «следствие», — дойдя до того, что чуть не подверг истекающего кровью, ошеломленного мальчика перекрестному допросу, когда несчастного привязали к хвосту лошади Рейбина и тащили по земле, крепко обмотав вокруг груди и подмышками колючей проволокой) грозило обвинение в убийстве — в убийстве первой степени, вопил Луис; несмотря на все это, Шарль Ксавье был обречен — Джермейн поняла это сразу, находясь в своей кухне. Он был обречен, он стоял с трясущейся челюстью, всхлипывая от страха, словно не замечая ни попыток Луиса спасти его, ни того, что Герберт Уайли проводил эту пародию на «заседание суда». Мужчины — пьяные, ликующие, возбужденные до такой степени, что у них дрожали руки, а из уголков глаз текла соленая влага — уже закинули веревку на толстую ветку дуба и накинули петлю на шею юноше в тот самый момент, когда Уайли, задыхаясь, произнес вердикт: Виновен! Виновен по всем пунктам.

В одной из книг в кабинете Рафаэля Бельфлёра была спрятана фотография, которую дети разглядывали в молчании, иногда даже сунув пальцы в рот; потому что нечего тут было сказать, нечего чувствовать. Эта фотография была не из тех, которые дети любят рассматривать вместе в кем-то еще, нет, она вызывала слишком большой стыд… растерянность… Один из них мог не выдержать и рассмеяться нервным, глупым смехом, и тогда прибежит кто-нибудь из взрослых или из бесчисленных слуг. Поэтому они глядели на нее украдкой. На протяжении многих лет. Один за другим, в разное время дня они на цыпочках крались в библиотеку, когда их никто не видел, с горящими от предвкушения лицами. Даже Иоланда видела эту фотографию — и, отпрянув в ужасе, тут же захлопнула книгу и поставила на место, где она всегда стояла; даже Кристабель; и Бромвел (возможно, именно храня воспоминание о ней где-то на краю сознания, он и решил в какой-то момент отказаться от телесности истории в пользу холодной стерильности космоса); и даже юный Рафаэль, который смотрел на изображение с привычным выражением тяжелой, мрачной печали и словно уговаривал себя не судить и никогда не желать судить ни одно человеческое существо. Конечно, в свое время кто-то из детей тети Эвелин покажет фотографию и Джермейн.

На ней была запечатлена, с невероятной четкостью, группа из сорока шести человек, собравшихся вокруг — но на порядочном расстоянии — от горящего человеческого тела, согласно подписи, «молодого негра». Зрители были, разумеется, все белые, разного возраста, примерно от шестнадцати до шестидесяти лет; был среди них и ребенок, глазеющей на пылающий труп так, словно никогда не видел ничего более поразительного, ничего более яркого. Некоторые мужчины тоже смотрели на тело в огне (оно было обнаженное, почти черное, ноги были частично прикрыты горящими досками и каким-то мусором), другие же смотрели в камеру. Большинство из них хранили серьезное выражение, впрочем, было и несколько лиц неожиданно бесстрастных, даже скучающих, и несколько прямо-таки жизнерадостных: один джентльмен на переднем плане слева в щегольском галстуке в полоску-зебру и с зонтиком улыбался камере во весь рот, подняв руку в приветствии. Надпись гласила: Линчевание молодого негра, г. Блавенбург, шт. Нью-Йорк. Даты не стояло. Имени фотографа тоже. По-видимому, линчевание состоялось зимой, поскольку все мужчины были в куртках или пальто, и на всех головные уборы — на всех без исключения: шляпы, фуражки железнодорожников, моряцкие кепки, на ком-то даже оказался котелок с углублением на макушке. Ни одного человека в очках. Ни одного с бородой. Очень была странная фотография. И еще: если вглядываться в нее достаточно долго, то постепенно… успокаиваешься. Горящее тело само по себе, а окружающие его люди — сами по себе, обычные люди.

Маунт-Элсмир

Бромвел, которого отправили в дорогую и, по отзывам, очень престижную школу-пансион для мальчиков в центр штата, начал писать домой письма с жалобами почти сразу же, в сентябре, когда начались занятия. Учителя, по его оценке, были либо невежественны и доброжелательны, либо невежественны и намеренно жестоки. Занятия, которые он вынужден был посещать, были никчемными, а учебники пугающе примитивного толка. Еда в столовой была более-менее приемлема — впрочем, он почти не разбирал вкуса, еда вообще не очень интересовала его, — но условия проживания были стесненными, и он был вынужден (ему сказали, что это необходимо для его же блага, что возмущало его еще больше) делить комнату с соседом, здоровенным лбом с удивительно подвижной мимикой, чьи интересы ограничивались футболом и порнографическими журналами. Другие мальчики… Что вообще можно сказать о мальчишках? По мнению Бромвела, они были в общем-то такими же грубыми и инфантильными, как его кузены, но ему было куда труднее избегать их общества, в отличие от общества этих самых кузенов, чему он научился еще в раннем детстве. Во-первых, ему приходилось жить вместе с одним из них; сидеть рядом с другими в классе, в столовой, в часовне; ему приходилось принимать участие в спортивных занятиях, несмотря на хрупкое телосложение, гиперчувствительность и тот факт, что очки, даже если их плотно приматывали к голове клейкой лентой, постоянно с него слетали. (Но это была неизбежная часть образования здесь, в Академии Нью-Хейзелтон: мальчикам предписывалось подвергать испытаниям и стрессу как разум, так и тело. Да, говорил директор, да, он прекрасно все понимает, испытав это на собственном болезненном опыте — ведь он сам учился здесь, много лет назад, и тоже был физически неразвит, уверял он плачущего от бессилия Бромвела, когда они несколько раз говорили с глазу на глаз; да, спорт — занятие не из легких, но жизненные уроки, которые извлекают из него мальчики, бесценны. Когда Бромвел станет старше, он сам это поймет.) Я окружен дикарями и их раболепными апологетами, писал Бромвел в письмах домой.

Частично сложность заключалась в том, что Бромвел был чрезвычайно юн — ему было всего одиннадцать с половиной лет, и остальные мальчики были старше его на несколько лет. (Их возраст колебался от четырнадцати до восемнадцати; был среди них и один девятнадцатилетний, с квадратной челюстью и садистскими замашками; он то ли не мог, то ли просто плевать хотел на то, чтобы окончить школу.) Бромвел же был малорослым даже для своих лет, впрочем, его красивые темные волосы в определенном освещении как будто отливали серебром, а из-за строгого, даже скептического выражения лица, а также очков порой создавалось впечатление, что ему лет сорок. Несмотря на невысокий рост и постоянные шуточки со стороны одноклассников, Бромвел, казалось, просто не мог удержаться от саркастических замечаний, особенно во время занятий, когда они демонстрировали явное невежество; он, даже ничуть не сдерживаясь (хотя, это, безусловно, было бы дипломатичнее), изумленно прыскал, заметив грубую ошибку преподавателя. Неужели ты не понимаешь, что вызываешь этим неприязнь своих одноклассников, однажды спросил его директор, и Бромвел, немного помолчав, ответил: «А разве так важно, вызываешь ты неприязнь или нет? Что, других людей это беспокоит?.. Признаться, я никогда не задумывался об этом».

Все, что было связано со школой, причиняло ему страдания, хотя, с другой стороны, он понимал, как писал своей матери, что больше не мог бы оставаться дома: выносить бессмысленные «учебные консультации» с дядей Хайрамом было выше его сил и, конечно, не было и речи о том, чтобы он ходил в местную школу или даже в государственную, в Нотога-Фоллз. Да, хорошо, он постарается… Постарается привыкнуть к идиотскому школьному расписанию (ежедневно по будням мальчики поднимались по пронзительному звонку ровно в семь утра, по выходным им дозволялось спать до восьми; отбой был в 22.30, кроме пятницы и субботы, когда им разрешали бодрствовать до 23.30; если мальчик не успевал дойти до столовой вместе с соседями по коридору и входил туда хотя бы минутой позже, его не допускали до трапезы; и, конечно, все они были обязаны посещать — что за глупый предрассудок! — часовню).

Ему не сделали никаких послаблений, несмотря на многочисленные прошения о позволении оставаться в вечерние часы в лаборатории (удивительно убого оснащенной) или в библиотеке (еще более убогой; самое ужасное, что его собственные книги по-прежнему находились в нераспакованных ящиках в сыром подвале школы, потому что их было «негде» разместить). Как он жаждал, почти физически, не ложиться спать всю ночь… зная, что он сейчас — единственное мыслящее, сознательно мыслящее существо во всем здании… В результате он ворочался без сна до двух-трех часов ночи, в полном отчаянии, и ум его осаждали математические проблемы и астрономические выкладки, пока он не начинал опасаться, что сейчас тронется рассудком.

«Ты желаешь, матушка, — вежливо спрашивал он, — чтобы я сошел с ума? Неужели в этом состоит твой план?»

Но Лея редко отвечала на его письма. Она посылала ему содержание и, как правило, писала несколько небрежных слов, ободряющих и ни к чему не обязывающих (не сообщая никаких новостей, даже о Кристабель; по последним известиям, добытым благодаря двум независимым детективным агентствам, нанятым Бельфлёрами и Шаффами, она и ее любовник пересекли границу Мексики), и никак не реагировала на его просьбы.

Кроме нее, Бромвел писал и Гидеону, и своему деду Ноэлю; он написал даже Рафаэлю, по которому почти соскучился — хотя предполагал, что, вернись он домой, угрюмость кузена вскоре наскучила бы ему. Он жаловался, что спортивные занятия, обязательные для посещения, разрушают его здоровье. Во время последнего баскетбольного матча, к примеру, мальчики специально бросали мяч в него, прямо ему в лицо, несмотря на то что судья свистел в свисток, как ненормальный; в результате Бромвелу в кровь разбили нос (очки, разумеется, слетели у него с носа и — в который раз разбились); однажды, когда он наконец доковылял до конца трамплина, дрожа от холода, один мальчик, пролетая мимо в прыжке, «по-дружески» шлепнул его ладонью, так что Бромвел под всеобщий хохот полетел вниз, больно ударился о воду и чуть не утонул, нахлебавшись воды. Но все эти происшествия считались обычными или объяснялись проявлением «живости» одноклассников… И что было особенно невыносимо, жаловался Бромвел, в их разговорах постоянно всплывало имя Бельфлёров. В самом начале некоторые из ребят вваливались в его комнату, усаживались на его кровати и всячески набивались в друзья; какие только слухи не ходили про его семью и Лейк-Нуар! А правда, что у Бельфлёров есть скаковые лощади, а правда, что они замешаны в политике и жутко богаты? А правда, что в его родне есть убийцы и кто-то из них сидит в тюрьме?.. Знакомство с Бромвелом, надо сказать, жестоко разочаровывало их.

(Весной дошли новости о перестрелке в Форт-Ханне, когда дядя Юэн и его помощники застрелили четырех бандитов, которые забаррикадировались в каком-то пансионе, вооруженные ружьями и с солидным запасом боеприпасов, — но Бромвел отвечал на почтительные вопросы однокашников только одно: он никогда не встречался с Юэном Бельфлёром, широко известным шерифом округа Нотога. Он был дальний родственник.)

Как раз вскоре после инцидента в Форт-Ханне и получения унизительно низкого балла на экзамене по истории Америки (впрочем, его оценки по истории всегда были невысоки — он никогда не учил предмет) у Бромвела зародилась мысль о побеге. У Бельфлёров были настолько иллюзорные, не связанные с реальностью представления о его расходах в школе и его «развлечениях» — например, об «угощениях», которые, возможно, он устраивал для друзей, что сразу несколько родных довольно регулярно посылали ему деньги, а случались еще подарки-сюрпризы в виде наличных от его матери и от Деллы; таким образом он сумел накопить, не особенно экономя, больше трех тысяч долларов. (Эту сумму он, проявив дальновидность, хранил не в своей комнате, и даже не в школьном сейфе, но в деревенском банке.)

Поделиться с друзьями: