Сага о Викторе Третьякевиче
Шрифт:
Первое, что ощутил Виктор, это зловоние, исходящее от фашиста; зловоние, которому он не находил сравнения. И металлический голос, как заевшая пластинка, повторил всё те же слова:
– Кде есть твой брат? Кавари!
Долговязый шеф гестапо продолжает требовать от Виктора адреса и пароли ворошиловградских явок, где мог скрываться секретарь подпольного горкома партии Михаил Третьякевич. Виктора коробит от того, как грубо коверкает фашист русские слова. Этот Кощей хочет быть вкрадчивым, а сам не говорит, а лает.
У Виктора нет ни малейшего желания ему отвечать. Чтобы говорить с фашистской нечистью, нужно преодолевать своё отвращение, а это отнимает у него силы, которые ему так необходимы. Ведь сейчас придётся снова терпеть боль, с которой может сравниться только прикосновение раскалённого железа. А сил, кажется, больше нет. Совсем. Виктор закрывает уцелевший глаз, чтобы не видеть эту нечисть.
Да, фашисты – не люди! Люди не стали бы бомбить эшелоны с ранеными, давить танками подводы с голодными детьми! И того, что творят сейчас с ним, люди тоже творить не могут.
Ненависть придавала ему стойкости. Нет, они не сломают его, что бы ни делали с ним, как бы ни трепетало его истерзанное тело. А Миша останется на свободе и ещё поборется с ними!
Виктор замер, ожидая, что сейчас новая лавина боли обрушится на него, пронзив насквозь и нервы, и хрящи, и кости. Но Кощей как будто прочёл его мысли, и по приказу своего начальника двое гестаповцев отстегнули руки и ноги Виктора от чудовищного орудия, подняли его и положили на пол. Боль в суставах не утихла, но теперь уже не была такой острой, и Виктор хотя бы мог спокойно, без спазмов, дышать. Шеф гестапо помедлил, дав ему время немного прийти в себя, и вдруг уставился на него немигающими глазами злобной рептилии.
– Ты молчать, потому что хотеть быть герой! – заговорил он, понижая голос до зловещего шёпота. – Нет! Ты не быть герой! Даже если ты молчать, ты быть предатель. Мы сделать так, чтобы коммунисты верить нашим людям, что ты всё рассказать про своё подполье. И твой брат стать брат предателя. Коммунисты расстрелять твой брат коммунист. Ты сам погубить твой брат! И никто не узнать, что ты молчать.
Виктору кажется, что зрачки в глазах фашиста свернулись в узкие чёрные щёлки. Будто могильной тьмой вдруг повеяло от них. Он действительно не человек. И он сделает так, как говорит. Виктор видит это в его глазах.
Вот она, самая страшная боль, свыше сил человеческих! «Мама!» – кричат беззвучным шёпотом его пересохшие губы.
– Ты сам всех погубить: твой мать, твой отец, твой брат коммунист! Их всех расстрелять коммунисты! – говорит шеф гестапо, кривя в усмешке тонкогубый рот. – Ну? Теперь ты каварить?
Виктор порывается встать на ноги, но колени пронзает острая боль, снова пригвождая его к каменному полу. Голова кружится. Ему кажется, будто он замер над обрывом или над бездонным чёрным колодцем, и малейшее дуновение ветра может сорвать его вниз.
– Не буду, тварь фашистская! – отвечает он с внезапной силой. – Не буду! А наши придут – во всём разберутся. Так и знай!
И тогда его опять поднимают, кладут на «станок», заламывают и пристёгивают руки и ноги.
«Умереть! – думает Виктор. – Умереть немедленно, сейчас!»
Но он знает: искусство гестаповских палачей в том и состоит, чтобы всякий раз останавливать адское орудие на миг раньше, чем ему это удастся…
Сон о буре
Высокие раскидистые деревья закрывали всё небо своими кронами, такими большими, что сквозь них не пробиться яркому дневному свету, здесь царили сквозные тени и полумрак. И это место будто бы похоже на другое, хорошо знакомое: там, в балке между двух поросших лесом холмов, в непроницаемо густой тени живых деревьев-великанов громоздятся друг на друга мёртвые стволы осин и вязов, сухие, с призывно растопыренными голыми ветвями, подобные обглоданным скелетам исполинских рыб. Как тихо! Куда подевались все птицы? Здесь им было бы раздолье, но ни одной не слышно. И всё вокруг застыло в безмолвии, словно нарисованное.
Что же это за странное место такое – там, где стволы и ветки давно упавших друг на друга деревьев образуют нечто вроде шалаша? Ноги сами тянут туда, что-то манит под эти своды из торчащих ветвей, чем дальше, тем больше напоминающих то ли лестницу, то ли лабиринт, и есть в них что-то зловещее, будто это и вправду кости какого-то неведомого зверя. Земля там влажная и пахнет как-то особенно. Всему виной этот запах – он и сладкий, и терпкий; волнующе свежий – ему нельзя сопротивляться, как не мог устоять перед ним и тот древний зверь, когда-то съеденный земной утробой.
От земли по ногам ползёт холод. Далёкий, едва уловимый гул доносится из недр, поднимается и нарастает. Земля начинает дрожать под ногами словно в лихорадке; земля гудит глухо и протяжно. Поднимается ветер, и тоже из-под земли. Он дует снизу вверх, словно хочет вырвать деревья с корнями, поднять и унести неведомо куда. Деревья насмерть напуганы. Они начинают стонать так же, как земная утроба. И боль, и ропот возмущения слышатся в этом стоне. А ветер со злобной яростью раскачивает их из стороны в сторону, гнёт к земле и силится сломать. Скрипят тугие крепкие стволы, трещат и падают сбитые ветки.
И в сумраке ревущей бури – никого. Одни деревья воют голодными волками, и листья, желтые, как старческая кожа, кружатся, кружатся над головой и жужжат так настырно, будто жирные навозные мухи. Сколько ни маши руками, их не отогнать. От их наглого жужжания гудит воздух, оно перекрывает и яростный рёв бури, и протяжные стоны терзаемых ветром деревьев, оно будто нарочно дразнит, всё более походя на какое-то невнятное бормотание. Смутный смысл слов издевательски ускользает, вызывая слепую злость против невидимой враждебной воли, что скрывается за ними. Листья, насмехаясь, уворачиваются, не даваясь в руки и продолжая сплетничать на своем мерзком жужжащем языке, разлетаются и злорадствуют, будто бы сама буря уже не властна заставить их замолчать. И тут порыв бешеного ветра уносит их все, одним махом оборвав те, что ещё остались на деревьях, а вслед за ним вдруг повисает прежняя мёртвая тишина.
Он почувствовал, как что-то холодное и липкое опустилось сзади ему на шею. Он ухватил рукой большой мокрый лист, но тот приклеился так крепко, что не оторвать. Холод от склизкой мерзости мгновенно проник в спину, разлился по всему телу вместе с жутью, и тело отяжелело, стало как чужое. Такое чувство, что земля под ногами сейчас разверзнется и поглотит его в один миг, если только не освободиться от этой мертвечины. Вот уже и земля стала такой же мокрой и липкой, а лист всё не отлипает, не отрывается, а только давит на шею, давит, будто по чьей-то злой воле, той же, что движет бурей, ломающей деревья. Или пока лишь силится сломать?..