"Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16
Шрифт:
– Ты все видел. Если у нее самой спросить только, когда в себя придет.
– А она вернется в сознание?
– Может вернется, а может и нет. Кома – дело такое.
– Ну да… И что, долго это может продолжаться?
– Понятия не имею, – признался врач. – Годы… Если о ней, конечно, есть, кому позаботиться.
– А что, гражданка, – Федор обратился к соседке, – имеются у Лидии родственники какие-нибудь?
– Разве что мама. В Сызрани вроде живет. Хотя вроде они не очень дружили, – затараторила Тамара, обрадовавшись, что на нее опять обратили внимание. – Надо бы позвонить, так-то, сообщить все равно, мать же… Батюшки, горе-то какое, бедная, бедная Лидочка… Только я ее мамы номера не знаю.
– Ничего, разберемся, – успокоил ее участковый. – Сами как-нибудь найдем.
– Так-то она, Лида, уже давно вроде как не в себе была. Еще после смерти мужа, – торопливо перекрестилась Тамара. – Месяца три тому назад скончался, бедняга, инфаркт у него вроде случился. Так-то я и сама своего схоронила уж года два как, но Лида – та сильно, видать, переживала. Ей и таблетки прописали, от нервов, да только те не шибко, видать, помогали.
– Что прописали? – обозначил профессиональный интерес врач из скорой.
– Да разве ж я помню… Для сна что-то вроде, то бишь от бессонницы.
– Думаешь, передоз? – предположил Федор.
– Чтоб до комы-то? – хмыкнул врач. – Вряд ли.
– А она рассказывала, кстати, – соседка еще раз перекрестилась. – С месяц тому, как разговор у нас этот был. Рассказывала, что муж ей, покойник, сниться начал. Как живой. Так-то она хорошая женщина была, добрая. Но, видно, любила его сильно, Олега своего, душой прикипела. Вот и тронулась умом на этой почве. Заговариваться в последнее-то время начала. Как о живом о нем говорила, о муже-то… Я ее давеча проведать зашла, так-то, а она мне – Олег мой то, Олег се… Спасибо, говорит, что зашла, пока муж на работе.
– Психическая, значит, – кивнул участковый, роняя окурок в лужу.
– Да уж, – философски протянул врач. – Сон разума рождает чудовищ.
– Вот что странно, конечно, – сказал Федор. – Эти следы у нее на шее… Кто-то ж ее душил, получается, в запертой квартире… Вот как такое возможно, братишка?
– Не исключено, что сама, – врач снова пожал плечами.
– Серьезно? Может и такое быть, да?
– Всякое бывает… Ты видел. Она ж, по сути, спит с открытыми глазами.
– Точно, спит.
– Ну вот и… – махнул рукой молодой врач и, развернувшись, шагнул к машине. – Мало ли что ей там снится…
Комната Павлика
Вадиму снился сон, один и тот же, в который уже раз с тех пор, как он поселился в этом доме… Или видения стали преследовать его еще до переезда?
У каждого свои обстоятельства. У горя много лиц, но депрессия для всех одинакова, и с ней, как с нелюбимой женщиной, ты всегда одинок. Должно быть, его жизнь превратилась в бесконечный кошмарный горячечный бред сразу после того, как не стало Жени. Вспомнить сложно, потому что думать сложно. Думать почти физически больно, когда нет покоя. Когда болен и не можешь нормально спать. Когда само понятие нормы становится размытым, неясным, и даже при свете дня чувствуешь себя словно паук, застрявший где-то в трещине между сном и явью.
Старый Сиделец, запутавшийся в липких нитях своей печали. Этот образ преследовал его не чаще, но и не реже других, приходя, как правило, в темное время суток вместе с тошнотворной вонью жженого сахара, когда кожа на шее и лице начинала яростно зудеть, ощущая чужой внимательный взгляд.
Однажды Вадим, пробудившись, увидел в углу комнаты глаза и узнал их. Это были глаза Жени. Ее зеленые красивые большие глаза. Их было восемь.
Тогда он закричал и проснулся еще раз, по-настоящему. Он не мог сказать, сколько ночей длилась эта пытка, но конца ей не было видно. Кошмар пожирал истончившуюся ткань бытия, призраки наводняли эфемерное настоящее, сон переходил в бодрствование, сплетаясь с ним в единое целое.
Во сне он спал. Как и в реальности, пьяный. Он много пил со дня переезда, а может, и до этого. Ведь в трезвую голову вряд ли могла прийти мысль, что жить одному в большой и пустой, как первобытная пещера, квартире – хорошая затея. Застрять среди темноты и уныния, запутаться в одиночестве, как тот паук, Старый Сиделец, по неосторожности… или, что еще хуже, по собственной воле.
А еще тишина. Проклятая тишина, в пучине которой становился столь отчетлив и проникновенен вкрадчивый шепот дождя.
Ему опять снилось, что звонит телефон. Словно с того света звонит, из-за грани мира, вспарывая полог туго натянутой тишины, царящей здесь ныне, присно и во веки веков, аминь. Голос в трубке, скрипучий из-за помех, – в этом доме так много помех, что любая техника работает через раз, – знакомый и одновременно незнакомый, мужской или женский, не разобрать. Голос шепнул ему, что Женя мертва, что ее тело накрыли саваном, крышку гроба заколотили. Ее зарыли, зарыли, зарыли! А ты – ты все пропустил, утонув в слезах бесконечного ливня.
Снилось, что он проснулся. В поту, волоски на запястьях встали дыбом, глаза и щеки мокрые, кожа чешется. Череп раскалывается, а сердце сжато в трясущийся от напряжения кулачок.
Во сне ему становилось страшно. Он бежал в уборную, подальше от запаха жженого сахара и глаз в темноте, к крану и душу, окатить себя ледяной водой. В этом доме вечные проблемы с теплом, здесь всегда холодно, но ему и нужно было взбодриться, вот только метры растягивались до бесконечности, и то, что Женя мертва, что ее похоронили (зарыли, зарыли, зарыли!), – давило все сильней.
Ужас набухал внутри подобно той опухоли, что убила его жену. Пускал метастазы и распространялся от желудка к груди, все шире и глубже по мере того, как Вадим осознавал, что происходящее здесь и сейчас, ныне, присно и во веки веков, аминь, – не реально. Ничто вокруг не реально, кроме, быть может, дождя – и того, что ее больше нет. Да-да, холодный гниющий труп застрял меж треснувших досок, наполовину вывалившись из перекошенного гроба на дно залитой коричневой жижей могилы, распластав исхудавшие руки, словно чертов паук свои чертовы лапки.
Вот почему он боялся бодрствовать еще больше, чем спать. Настоящее всякий раз оказывалось хуже любой похмельной фантазии. Осознание сна не спасало от страха, а только нагоняло еще больше жути, потому что в этом доме уже давно истлели все нити, стерлись границы, и невозможно отличить тусклую прохудившуюся реальность от ее морочного доппельгангера.
Догадываясь, что видит сон, но все еще пребывая в нем, он включал свет, открывал воду, которой все равно не было (в этом доме и такое случается, да), так что тишину ничто не нарушало. Ничто, кроме глухих ударов, с которыми сжимался и разжимался детский кулачок, укрывшийся у Вадима под ребрами. Одиночество, как и страх, похоже на раковую опухоль – оба жрут тебя изнутри.