ЖАНРЫ

"Самая страшная книга-4". Компиляция. Книги 1-16
Шрифт:

– Auf keinen Fall, Herr Untersturmfuhrer! Darf ich gehen? [171] – Пауль сделал осторожный шаг назад.

– Erstmal sag mir, wo jetzt der Gefreiter Chimeric ist? [172]

– Das weiss ich nicht, Herr Untersturmfuhrer! Darf ich gehen? [173] – с настойчивостью идиота повторил солдат.

– Geh doch, wo du hin willst, aber am besten zur Lage der Kompanie, [174] – устало отмахнулся унтер-офицер, и несостоявшийся палач Акулины скрылся в лесу.

171

Никак нет, унтерштурмфюрер! Я могу идти? (Нем.)

172

Для начала скажите мне, где сейчас ефрейтор Химерик? (Нем.)

173

Не могу знать, герр унтерштурмфюрер! Я могу идти? (Нем.)

174

Иди ты, куда хочешь, но лучше в расположение роты (нем.).

Они остались вдвоем – немец и мнимая старуха. Акулина не понимала ни слова на этом лающем грубом языке, но догадалась, что, кажется, в этот раз смерть обошла стороной и голодная яма в этот раз осталась без лакомства; будто досадуя, неистово мельтешили мухи. Немного придя в себя, Акулина разглядела немца: светленький и симпатичный вроде, с немного торчащими ушами и умными голубыми глазами. Немец присел на корточки у края ямы, поморщился, заглянув внутрь:

– Es ist echt unglaublich, was wir hier tun. Die Versprechungen auf Plakaten und Transparenten in Deutschland sagten, dass wir Helden und Befreier werden wurden. Aber hier ist alles anders. Wenn ich diese Graben sehe – Hunderte von Graben – frag ich mich, ob wir vielleicht die Bosen sind? Jeden Tag komme ich hierher, um sicherzugehen, dass diese Metzger nicht einfach zum Spass jemanden erschiessen wurden. Heute hat es sich gelohnt. Verstehen Sie mich? [175]

175

До сих пор не могу поверить, что мы дошли до этого. Там – в Германии, на плакатах и транспарантах, нам обещали, что мы станем героями, освободителями. Но здесь все иначе. Я смотрю на эти ямы – сотни ям – и задумываюсь: а может, это мы злодеи? Я каждый день прихожу сюда – убедиться, что эти мясники пристрелят кого-то уже из одной лишь прихоти или для развлечения. Сегодня вот, как видно, пришел не зря. Вы меня понимаете? (Нем.)

Акулина, поняв только последний вопрос, помотала головой – нет, не смыслю по-немецки. Она сама с ужасом заглядывала в жуткий овраг. Разумеется, она раньше догадывалась о чем-то подобном, но никогда не видела вживую. Больше всего ужасал размер оврага – в него могла бы уместиться еще сотня-две таких вот «партизан». Повешенного Акулина не опознала, а близнецов видели последний раз, когда те ходили в лес – добыть еды. Взгляд ее переместился дальше – за овраг, к странной лысой полоске голой взрыхленной земли, будто кто-то собрался здесь, в лесу, окучивать огород. Сперва Акулина даже мысленно похвалила неведомого огородника – границы ровные да аккуратные, как по линеечке, и лишь запоздало – голова еще плохо соображала после удара прикладом – додумалась сравнить размер «огорода» с размерами рва. Те сходились тютелька в тютельку – даже в рытье ям чувствовалась немецкая педантичность. Ужас обуял Акулину, когда та осознала: «огород» закопали, когда яма оказалась полна страшным содержимым.

Немчик еще что-то балакал, часто повторял «шаде-шаде» и тыкал ей в лицо замусоленной фотографией – видимо, семьи. По центру фото белозубо щерился щекастый мальчуган с игрушечным грузовиком в руках. «Подрастает будущий фашист», – подумала Акулина. Окинула взглядом ямы – зарытую, уже сытую, и еще голодную, с тремя трупами. Вспомнила рассказы Демы; вспомнила, что там, на берегу пруда, двое выродков сию секунду насилуют Нинку, дочку ушедшего на фронт Афанасия Яковлевича, а третий уже, поди, спешит им на подмогу. Дикая ярость и злоба обуяли Акулину, склеили губы в тонкую щель, а лицо – в мертвую маску. Самым черным, самым дурным взглядом посмотрела она на немчика и произнесла со всей злостью, на которую только могло хватить ее некогда доброго сердца:

– Что, винишься? Каешься? Семья у тебя? Да будь ты проклят! Проклят и ты, и твоя семья, и вся твоя Германия! Не вернешься ты до дому николи, навеки здесь останешься, неупокоенным да неприкаянным! Не будет тебе прощения, ни на тым свете, ни на гэтым! В поле лежать будешь, под солнцем гнить! Птицы тебе очи повыклюют, а черви кишки твои выжрут, а сам ты так лежать и останешься, никому не нужный! Язык мой – ключ, слово – замок! Аминь! Напоследок она плюнула тому вроде как в лицо, но слюна оказалась слишком вязкой – приземлилась на начищенный до зеркального блеска сапог. Оставив застывшего в недоумении унтер-офицера стоять у ямы, Акулина заковыляла прочь.

«Нинка-Нинка, нужно Нинку выручать!» – билась в висках мысль. Ноздрей так и не покинула жуткая трупная вонь; казалось, мухи забрались внутрь головы и теперь щекочут череп своими лапками. На секунду ей даже почудилось, что одна заползла в глазное яблоко и теперь елозит там изнутри, и Акулина долго трясла головой и била себя по ушам – будто после купания, но муха никак не желала выходить. Потерявшись буквально в трех соснах, она шаталась от ствола к стволу, покуда ее не стошнило. Стало полегче.

«Сотрясение. Точно сотрясение. Холодное бы приложить», – думала она, но было не до того: сперва надобно спасти Нинку. Приложив подорожник к рассеченной брови, она зашагала в направлении пруда. А это куда? На север или на юг? Солнце садится или заходит? Да уж, удар у этого Пауля оказался что надо. Теперь Акулина и впрямь чувствовала себя старухой – кружилась голова, перед взором вспыхивали разноцветные круги. А еще как будто взгляд затуманивался, темнело в глазах. Или темнело в лесу? Дорогу к пруду Акулина нашла уже совсем на закате, когда проснулось знаткое чутье и открылись тайные навьи тропы, что вывели ее к руинам взорванной церквы, а там уже и млын брошенный недалече. Сновали под кронами сизые тени. Ивы тихо шелестели ветвями на сумрачном берегу пруда. Немцы уже ушли.

У берега сидела, обхватив руками колени, голая Нинка. По бедрам ее стекала тонкая струйка крови, теряясь в кровоподтеках и следах укусов, но Нинке было не до того: она пристально глядела вперед, на водную гладь пруда, сиреневую в вечерних сумерках. Вокруг роились комары, облепили голые плечи.

Акулина сбросила тяжелую личину бабки Купавы – сорвала все тряпки, ватники и шали. Села рядом, обняла Нинку за плечи, накинула один из бесчисленных платков, прикрывая наготу. Та всхлипнула, повернулась; лицо девушки напоминало лиловую маску, один глаз затек и не раскрывался. Акулина отшатнулась от безумной щербатой ухмылки – нескольких зубов не хватало.

– У мине братишка малой, Петька, дома один. Мамка в поле ушла, – Нинка улыбнулась еще шире, так, что верхняя губа лопнула – по щеке поползла струйка крови. – А я и осталася… Одна.

– Ну, буде табе, милая… – Акулина ласково погладила девчонку по щеке, стирая пальцами грязь. – Ты не одна боле, я с тобою. Все проходит; и гэта пройде.

– Дык вот, я осталася, – будто не слыша ее, продолжала по-детски рассудительно говорить Нинка, – и пошла, значит, в сортир до ветру; Петька там в люльке угукал, на минутку его одного оставила. Захожу я, значит, в тувалет, присела. Чую – чегой-то щекочет за дупу и ползет прям с дырки, из дерьма. Глядь – а стенки все в тварях ползучих! В тараканах, жуках черных, каракатицах всяких. Ну я их и давай бить, тапком! Всех побила, до одного! Стены все в крови ихней, а я устала, значит.

Акулина сглотнула вязкую слюну. Ей стало не по себе от рассказа девочки; а еще изнутри головы било пульсирующим звоном, от которого вновь захотелось блевать.

– Так, продолжай…

– А чаго там продолжать? Эх… – по-прежнему глядя будто внутрь себя самой, Нинка махнула рукой. – Выхожу я, значит, с сортира, уставшая вся – стольки их поушибла. А тама все в жуках! В огороде ползают, в коровник заползли, море их, мирьяды, кишат прям, як каша-малаша шевелятся; я, значит, тапок беру и давай их бить всех! Все в крови ихней, я сама вона, забрызгалась уся, аж платье сняла, – она указала смущенно на свое окровавленное, искусанное, покрытое синяками тело, – ну шоб бить их сподручней было, значит. Перебила всех, значит, в огороде, в коровнике. Выхожу на улицу, за плетень, а там – глядь!

Поделиться с друзьями: