Самостоятельные люди. Исландский колокол
Шрифт:
— Я запрещаю тебе говорить такую чепуху при детях, Халбера, — сказал Бьяртур.
— Возьми волос из моего хвоста и положи на землю. Из глаз Аусты все еще капали слезы.
— Думается мне, — сказал Бьяртур, — что, раз ты уже такая большая, пора подарить тебе овечку. У меня есть красивая, желто-коричневая, она немножко похожа на тебя.
Он смущенно смотрел на стройную фигуру девочки, у которой была своя мечта в этой снежной долине и которая так безутешно плакала… Он подошел к ней и стал гладить ее, этот цветочек.
— К весне, — сказал он, — я возьму тебя с собой в город. Это намного лучше, чем идти в Мири. Там ты увидишь море и заодно посмотришь свет.
И когда он прикоснулся к ней, она вдруг перестала грустить Е забыла свои печали. Он так редко ласкал ее… Она прильнула к нему и почувствовала, что во всем мире нет более могучей силы. На его шее, между воротом рубахи и бородой, было одно чудесное местечко; ее горячие губы дрожали от слез, она потянулась к этому местечку и нашла его. Так — вдруг — исчезают порой все невзгоды жизни. Одно мгновение в сумерках — и все прошло.
Зажгли свет.
Маленький мирок, где кое-как перебивались люди, затерянные в снежных пустынях, снова зажил своей обычной жизнью. Бьяртур стал строгать доску для стойла. В его бороде застряли крошечные стебельки мха и обрывки стружек: время от времени он произносил нараспев какие-то стихи. Старшие братья чесали шерсть. Они были непохожи друг на друга. Старший — курчавый, с длинными руками; характер у него был сложный и замкнутый. Средний брат был плотного телосложения; он отличался горячим и вспыльчивым нравом — черта, обычно свойственная простодушным людям. Старший часто корчил гримасы за спиной отца. Днем он забегал домой и царапал стол гвоздем, поглядывая на мать с глупым и упрямым видом; сидя он всегда то сдвигал, то раздвигал колени. Средний брат обычно, борясь со сном, таращил глаза и даже вставлял в них спички — это была его выдумка; он работал до тех пор, пока не валился с ног от усталости. Братья чесали шерсть и поминутно толкали друг друга локтями; дело могло кончиться дракой.
Ауста связала еще один ряд. Ну ее! Подумаешь! Ведь она только полчеловека, ей многого не хватает; из-за всякого пустяка она ревет, — никому даже на ум не приходит реветь от того, от чего у Аусты появляются слезы… Наконец-то она перестала плакать. А матери сегодня нисколько не лучше, так же, как вчера и позавчера. Может быть, она поправится от лекарства, которое приготовит староста?
Жужжанье прялки несется сквозь пространство и время.
Маленький Нонни больше не думает о вечере, не чувствует его, хотя вечер уже наступил. Люди и кухонная утварь понемногу растворяются во мраке. Комната становится огромной и бесформенной. Трудно представить себе что-нибудь нелепее комнаты, которая растягивается словно резиновая. Даже жужжанье бабушкиной прялки уже не кажется близким — оно как далекое завывание ветра, проносящегося мимо неведомых гор; щека бабушки под чепцом скрывается в каких-то облаках, неизвестно откуда взявшихся. А Соулу послали в Утиредсмири, чтобы она узнала о боге? Или она получила корову? Да нет! Это собака около люка: она зевает, чешется и царапает задними лапами стену, а потом свертывается клубочком.
Мать его — это только воспоминание о какой-то песне, песне для всего мира, о том, что он куда-то стремился весь день, но сейчас позабыл куда. О, поскорей бы очутиться там, поскорей! Близится время, когда все его мечты сбудутся, хотя пока еще ни одна не сбылась.
И так наступает вечер — прежде, чем замечаешь, что длинный день уже кончился. Вечер приходит с целой вереницей образов, которые растворяются и тают. И человек тоже растворяется, он уже вне времени, он исчез вместе с другими растаявшими образами.
Бабушка развязывает маленькому Нонни ботинки.
Глава двадцать восьмая
Литература
Обучение Аусты Соуллильи началось с этой любовной песни, взятой из рим о викингах из Йомсборга. Когда она, читая по слогам, одолела первую строфу, Бьяртур откинулся на спинку стула и, полузакрыв глаза, спел ее, а потом объяснил ей непонятные места. Она заучивала наизусть все прочитанные ею строфы и тихонько напевала их, когда оставалась одна. Все эти любовные песни были обращены к одной и той же девушке по имени Роза. Ауста никогда не спрашивала, кто была эта девушка, про которую поэт сложил такие, как казалось ей, красивые стихи, но она видела ее вместе с отцом, любила ее вместе с ним и глубоко прочувствовала наивные слова, напоминавшие благочестивые изречения, вырезанные на веретене бабушки.
У нее вообще были смутные представления о том, как создавались стихи и как их печатали. Голос отца и любовь, жившая в душе давно умершего писателя, вызывали у нее представление о чем-то возвышенном и прекрасном. Глядя на себя в ведро с водой, она по-детски мечтала стать похожей на ту прекрасную женщину, которой уже давно не было на свете…
Учиться стало труднее, когда от любовной песни они перешли к римам. Здесь уже пояснений Бьяртура было недостаточно, чтобы связать между собою некоторые непонятные места. И неискушенная читательница растерянно блуждала в беспросветном тумане непонятных и трудно произносимых слов, между которыми, казалось, не было никакой связи; герои — викинги, их походы и битвы — все это было выше ее скудного воображения. А когда дело дошло до любовных похождений викингов, то отец читал их только про себя и смеялся: «Ну и бабники!» — закрывал книгу и говорил, что молодежи вредно, да и неприлично слушать подобные вещи. Наконец викинги повели себя настолько легкомысленно, что пришлось вовсе отказаться от этой книжки. Тогда Бьяртур достал римы о Берноуте, то было более подходящим чтением для молодежи.
— А почему мне нельзя знать о любовных похождениях? — спросила девочка.
— А?
— Мне так хочется почитать о них.
— Стыдись, — сказал отец и дал ей затрещину. Он не разговаривал с ней весь день. И с тех пор она никогда уже не говорила во всеуслышание о таких вещах. Когда она прочла римы о Берноуте до того места, где переодетый герой проникает в покой принцессы Фаустины, она покраснела. Берноут говорит:
Ваша милость в моем сердце впечатлела знак любви, как в мягкой глине, — мне покоя нет отныне. А принцесса отвечала: — Я мечтала скрыть от вас, но где взять силы, — Вы мне тоже очень милы.И так принцесса и рыцарь просидели всю ночь до восхода солнца. Ауста ничего не сказала, ни единого слова. Она даже не поднимала глаз, но по вечерам, укладываясь спать, она накрывалась периной с головой, и маленькая комната в Летней обители исчезала. Красавица Фаустина сидела в своем покое, думая о рыцаре, который всех победит, и ждала его возвращения. Долго-долго тянулось время ожидания во Фригии после того, как Берноуту пришлось бежать от злобных козней короля на остров Борнеарх, куда были посланы самые подлые негодяи в мире, чтобы убить его. Фаустина одиноко сидела в своей опочивальне, а он боролся один на далеком, чужом берегу против бесчисленных тайных убийц, один против всех.
Там, на пашне битвы, был в рукопашной смел он — сам напавших он рубил, и, бесстрашный, пел он. Бил по латам ливень стрел, в щит-ограду градом, но булатом Торлейф пел, — сметая ряд за рядом. Яр и лют кровавый труд, правый суд, расправа, трупов тут — пруди хоть пруд, а Торлейфу слава!Это поет отец.
Ауста выглядывает из-под перины: Бьяртур еще сидит на своей кровати, после того как все улеглись, чиня какую-то утварь. Никто уже не шевелится, вся комната спит, — он один не спит, он поет, сидя в одной рубашке, плотный, широкоплечий, с сильными руками и спутанными волосами. Брови у него косматые, крутые, они нависают над глазами, как утесы в горах. На его крепкой шее, под бородой, — мягкое местечко. Девочка долго украдкой смотрит на него: это самый сильный человек в мире и самый великий скальд, он может ответить на все вопросы, знает все саги, никого и ничего не боится, борется со всеми на далеком, чужом берегу, независимый и свободный — один против всех.