Самоубийство Достоевского (Тема суицида в жизни и творчестве)
Шрифт:
Действительно, уж лучше бы, казалось, самоубиться, чем терпеть-выносить такое собачье существование. Однако ж, именно в "Записках из Мёртвого дома", после наблюдения-испытания каторжной обыденности, Достоевский сформулирует следующий закон человеческого бытования в мире: "Человек есть существо, ко всему привыкающее..." А позже, в "Преступлении и наказании", писатель ещё более ужесточит данное определение: "Ко всему-то человек-подлец привыкает!" И, наконец, там же, в "Преступлении и наказании", автор как бы подвёл итог своим размышлениям о долготерпении и выносливости человека, его невероятной живучести. В эпилоге романа об этом думает Раскольников, уже в каторге. Причём, что чрезвычайно существенно, мысли эти приходят ему на ум после того, как он никак не может найти ответ на мучающий его вопрос: почему же он, Раскольников, не кончил жизнь самоубийством (а он хотел, даже пытался!), почему он совершил явку с повинной и добровольно пошёл на каторгу? "Он скорее допускал тут одну только тупую тягость инстинкта, которую не ему было порвать и через которую он опять-таки был не в силах перешагнуть (за слабостию и ничтожностию). Он смотрел на каторжных товарищей своих и удивлялся: как тоже все они любили жизнь, как они дорожили ею! Именно ему показалось, что в остроге её ещё более любят и ценят, и более дорожат ею, чем на свободе..." (-5, 514)
"Жизнь везде жизнь", - написал Достоевский брату перед отправкой на каторгу. В остроге жизнь ещё более, чем на воле, любишь и ценишь признаётся он устами Раскольникова спустя более десяти лет после каторги. Если арестанта, сидящего годы на короткой цепи, удерживает от самоубийства мизерная, сравнительно убогая мечта о прогулке по острожному двору и глотке свежего воздуха, то Достоевского, надо полагать, в самые невыносимые моменты каторжного бытия оберегала от крайнего, отчаянного шага заветнейшая мечта - закончить срок, выйти на волю и взять перо в руки. Каждая запись в потаённую "Тетрадку каторжную" (а записей в ней - без малого 500!) была для писателя словно порция живительного воздуха свободы, словно глоток бодрящего эликсира, проясняющего разум, укрепляющего волю, наполняющего душу верой, надеждой и оптимизмом. Жить! Жить, чтобы написать-создать хотя бы ещё только "Записки из Мёртвого дома"!
Которые уже брезжили в его творческом сознании-воображении...
7
Но ещё предстояло терпеть и ждать.
Прежде чем надеть после каторги солдатскую шинель, Достоевский почти месяц с милостивого разрешения начальства живёт, поправляя здоровье, (вместе с Дуровым) в доме омского инженерного офицера, своего бывшего однокашника по Инженерному училищу К. И. Иванова и его жены, дочери декабриста И. А. Анненкова - Ольги Ивановны. У домашнего очага этих гостеприимных людей, с которыми писатель будет поддерживать самые добрые отношения до конца жизни, он буквально отогрелся душой и телом после арестантской казармы101.
Здесь, в этом уютном доме, автор будущих "Записок из Мёртвого дома" в первом послекаторжном письме к брату Михаилу подводит итог своего острожного 4-летнего житья, набрасывает в нескольких строках поистине рембрандтовскую картину каторжного ада. Впоследствии, живописуя пережитое как бы от имени Горянчикова, Достоевский несколько смягчит картину, разбавит мрачный колорит философскими рассуждениями, некоторым лиризмом (особенно в главах "Представление" и "Каторжные животные"), спокойной воспоминательно-отстранённой тональностью повествования. И это понятно: прошло определённое время, законы художественного текста весьма отличаются от правил эпистолярного личного послания, да ещё и посылаемого адресату "в глубочайшем секрете", без всякой цензуры, на которую писатель не мог не оглядываться, создавая "Записки из Мёртвого дома".
Итак, вот горячее, непосредственное впечатление Достоевского об острожной жизни-действительности. Поведав брату для начала подробности о самодуре плац-майоре Кривцове, вечно пьяном и любителе грозить розгами, Фёдор Михайлович продолжает: "...С каторжным народом я познакомился ещё в Тобольске и здесь в Омске расположился прожить с ними четыре года. Это народ грубый, раздражённый и озлобленный. Ненависть к дворянам превосходит у них все пределы, и потому нас, дворян, встретили они враждебно и с злобною радостию о нашем горе. Они бы нас съели, если б им дали. Впрочем, посуди, велика ли была защита, когда приходилось жить, пить-есть и спать с этими людьми несколько лет и когда даже некогда жаловаться, за бесчисленностию всевозможных оскорблений. (...) 150 врагов не могли устать в преследовании, это было им любо, развлечение, занятие (...) Жить нам было очень худо. Военная каторга тяжеле гражданской. Все четыре года я прожил безвыходно в остроге, за стенами, и выходил только на работу. Работа доставалась тяжёлая, конечно не всегда, и я, случалось, выбивался из сил, в ненастье, в мокроту, в слякоть или зимою в нестерпимую стужу. Раз я провёл часа четыре на экстренной работе, когда ртуть замерзла и было, может быть, градусов 40 морозу. Я ознобил себе ногу. Жили мы в куче, все вместе, в одной казарме. Вообрази себе старое, ветхое, деревянное здание, которое давно уже положено сломать и которое уже не может служить. Летом духота нестерпимая, зимою холод невыносимый. Все полы прогнили. Пол грязен на вершок, можно скользить и падать. Маленькие окна заиндевели, так что в целый день почти нельзя читать. На стёклах на вершок льду. С потолков капель - всё сквозное. Нас как сельдей в бочонке. Затопят шестью поленами печку, тепла нет (в комнате лёд едва оттаивал), а угар нестерпимый - и вот вся зима. Тут же в казарме арестанты моют белье и всю маленькую казарму заплескают водою. Поворотиться негде. Выйти за нуждой уже нельзя с сумерек до рассвета, ибо казармы запираются и ставится в сенях ушат, и потому духота нестерпимая. Все каторжные воняют как свиньи и говорят, что нельзя не делать свинства, дескать, "живой человек". Спали мы на голых нарах, позволялась одна подушка. Укрывались коротенькими полушубками, и ноги всегда всю ночь голые. Всю ночь дрогнешь. Блох, и вшей, и тараканов четвериками?. Зимою мы одеты в полушубках, часто сквернейших, которые почти не греют, а на ногах сапоги с короткими голяшками - изволь ходить по морозу. Есть давали нам хлеба и щи, в которых полагалось 1/4 фунта говядины на человека; но говядину кладут рубленую, и я её никогда не видал. По праздникам каша почти совсем без масла. В пост капуста с водой и почти ничего больше. Я расстроил желудок нестерпимо и был несколько раз болен. (Ещё бы! Вспомним, что у православных христиан в году четыре многодневных поста, несколько однодневных, да плюс к этому еженедельно по средам и пятницам; таким образом, арестанты одной водой с капустой питались через день да каждый день. И это - при каторжной работе!
– Н. Н.) Суди, можно ли было жить без денег, и если б не было денег, я бы (подчеркнём!
– Н. Н.) непременно помер, и никто, никакой арестант, такой жизни не вынес бы. Но всякий что-нибудь работает, продаёт и имеет копейку. Я пил чай и ел иногда свой кусок говядины, и это меня спасало. Не курить табаку тоже нельзя было, ибо можно было задохнуться в такой духоте. Всё это делалось украдкой. Я часто лежал больной в госпитале. От расстройства нервов у меня случилась падучая, но, впрочем, бывает редко. Ещё есть у меня ревматизмы в ногах. Кроме этого, я чувствую себя довольно здорово. Прибавь ко всем этим приятностям почти невозможность иметь книгу, что достанешь, то читать украдкой, вечную вражду и ссору кругом себя, брань, крик, шум, гам, всегда под конвоем, никогда один, и это четыре года без перемены, - право, можно простить, если скажешь, что было худо. Кроме того, всегда висящая на носу ответственность, кандалы и полное стеснение духа, и вот образ моего житья-бытья. Что сделалось с моей душой, с моими верованиями, с моим умом и сердцем в эти четыре года - не скажу тебе. Долго рассказывать. Но вечное сосредоточение в самом себе, куда я убегал от горькой действительности, принесло свои плоды..." (281, 169-171)
Право, хотя подобное и не практикуется в литературоведческо-исследоват ельской практике, но так хочется высказать утвердительное предположение, что доведись, допустим, Тургеневу (не говоря уж о "душке" Панаеве) очутиться в подобных запредельных обстоятельствах-условиях, он бы и месяца не выдержал. Невероятная внутренняя духовная мощь Достоевского при его внешней физической немощи просто поражает. С. Ф. Дуров, который испытал всё то же, что и будущий автор "Мёртвого дома", - не выдержал, сломался. Он вошёл в острог "ещё молодой, красивый и бодрый, а вышел полуразрушенный, седой, без ног, с одышкой..."(-4, 80) Он тяжело болел после каторги, рано состарился, превратился в калеку и умер в 52 года совершенно седым и немощным.
Да разве один Дуров не выдержал крестного пути, выпавшего на долю петрашевцев? У Н. П. Григорьева, как уже упоминалось, ещё в каземате Петропавловской крепости началось психическое заболевание, которое в каторге обострилось, и он вышел из острога в 1856 году неизлечимым душевнобольным. В. П. Катенева, тоже тронувшегося умом в одиночке, даже и на эшафот не смогли вывести - он уже находился в больнице. Д. Д. Ахшарумов тоже был на грани умопомешательства и впоследствии в своих мемуарах признавался: "...кажется мне, что без тяжёлого повреждения или увечья на всю жизнь в моём мозговом органе я не мог бы долее выносить одиночного заключения..." Его мучили, как и Достоевского (да, видимо, и всех остальных петрашевцев!), ночные удушливые кошмары. Ахшарумов, как мы помним, сломался нравственно - дал лишние и по сути своей предательские показания. Может быть, это и спасло бедолагу от полного помешательства, и он после эшафота, арестантских рот и ссылки прожил благополучно почти до девяноста лет. Н. А. Спешнев, который "отличался от всех замечательною красотою, силою и цветущим здоровьем", разум свой блестящий сохранил, но ещё на эшафоте поразил товарища по несчастью страшной переменой внешности: "Исчезли красота и цветущий вид; лицо его из округлённого сделалось продолговатым; оно было болезненно, жёлто-бледно, щёки похудалые, глаза как бы ввалились и под ними большая синева..." Впоследствии, пройдя через сибирские рудники, Спешнев уже в сорок лет гляделся глубоким старцем102.
Чтобы закончить разговор о трагических мотивах в судьбах петрашевцев, вспомним ещё некоторые из них, напрямую вроде бы не зависевших от силы характера и крепости духа человека, но как бы показывающих, каких ударов судьбы только волею случая и небес удалось избежать Достоевскому. К примеру, среди прочих в спешке арестовали и А. П. Беклемишева, но вскоре из крепости выпустили (как и М. М. Достоевского, и ещё некоторых других случайных посетителей пятниц Петрашевского), однако ж его молодая жена успела заболеть от испуга-потрясения и скоропостижно умерла. Фёдор Михайлович, к счастью, был тогда холостым, но представить только на минутку, как бы перенесли арест сына маменька и папенька, который вспомним-ка!
– чуть не помер осенью 1838 года всего лишь от известия об оставлении Феди-юнкера на второй год.
Избежал автор "Бедных людей" и участи П. Н. Филиппова, с которым очень сблизился незадолго до ареста и которого полюбил за "честность, изящную вежливость, правдивость, неустрашимость и прямодушие"(18, 155) (из показаний Достоевского Следственной комиссии): после эшафота и военно-арестантских рот Филиппов был направлен в 1855 году в действующую армию, где вскоре и погиб при взятии крепости Карс всего-навсего 30 лет от роду. А, между прочим, Достоевский из тихого сибирского сонного Семипалатинска, от мирной своей службы "под красной шапкой" будет рваться на беспокойный Кавказ, где солдату погибнуть от пули злого чечена было и в то время - пара пустяков.
Ещё у одного петрашевца, П. И. Ламанского, финал судьбы получился загадочно-странным и чрезвычайно трагическим. Он, как и его брат Е. И. Ламанский, избежал даже ареста, хотя оба они посещали собрания у Петрашевского и Дурова. Порфирий Иванович сделал блестящую чиновничью карьеру, однако ж в 1875 году в возрасте пятидесяти лет у него началось умственное расстройство и он покончил жизнь самоубийством, причём весьма экзотическим способом - закололся кинжалом. Можно не сомневаться, что определённую роль во внезапном, казалось бы, психическом срыве бывшего петрашевца сыграли и события четвертьвековой давности - ожидание ареста, переживания за товарищей, заключённых в крепости, инсценировка их казни, их каторжные испытания... Достоевский в письме к жене в Старую Руссу от 6 февраля 1875 года в постскриптуме восклицает: "Вообрази, Порфирий Ламанский умер от того, что закололся в сердце кинжалом!" И добавляет: "Его, впрочем, хоронили по христианскому обряду..."(292, 9) Как мы помним, церковь лишала самоубийц обряда православного погребения, но, как говорится, нет такого закона-правила, из которого не бывало бы исключений. И Достоевский это фиксирует-подчёркивает. Для чего-то это, видимо, было ему важно подчеркнуть-отметить. Между прочим, писатель собирался и отобразить трагический финал П. И. Ламанского в "Подростке", над которым как раз работал, пометив в черновиках: "...у Старого Князя был припадок разжижения мозга (Ламанский)". (16, 88)
Ну и, наконец, стоит сказать несколько слов о судьбе особого петрашевца - П. Д. Антонелли. Того самого провокатора-шпиона, тайного полицейского агента, который и выдал общество фурьеристов-социалистов, раскрыл опасный революционный заговор. Судьбе его не позавидуешь. Ради тридцати сребреников он бросил учёбу в Петербургском университете, уже в день ареста Петрашевского со товарищи сами же полицейские, как говорится, подставили-сдали его, показав как бы ненароком арестованным список, где против фамилии Антонелли красноречиво значилось: "Агент по найденному делу".(18, 175) Это, само собой, приобрело огласку в обществе, и у шпиона началась-пошла весьма неуютная жизнь - он подвергается оскорблениям и даже публичным: к примеру, петрашевец П. И. Белецкий (чудом избежавший ареста) оскорбил Антонелли при встрече на улице, за что был тут же выслан из столицы в Вологду. Белецкий, как видим, всё же пострадал, как и другие петрашевцы (хотя и с опозданием), из-за иуды-агента. А между тем, даже рекомендации шефа-покровителя Антонелли, крупного чиновника Министерства внутренних дел И. П. Липранди, не помогли тому найти работу ни в одном из столичных ведомств, и он был вынужден податься из Петербурга прочь - в провинцию, в глушь, в небытие. По существу, Антонелли совершил гражданское самоубийство - добровольно загубил свою карьеру, жизнь, судьбу... Есть, есть правда на земле, и есть она и выше!