Самый далёкий берег
Шрифт:
Спрашивать трех имевшихся в наличии обитателей девятой палаты было бы бессмысленно. Чубайс, в миру — Затоцкий, ничего не видел вокруг, кроме своего любимого выключателя, а все прочее и всех прочих, очень похоже, считал лишь докучной иллюзией, Терехова в том числе. Булахович, допившийся до чертиков интеллигент, все еще спал под воздействием лошадиной дозы соответствующих препаратов, поскольку был доставлен только вчера вечером. Коля Еремин, восседавший на постели в обычной своей позе третий час подряд, погружен в очередной приступ кататонии, отрешенный от всего сущего. Все трое — неопасны и безобидны, но ответа у них не доискаться… “Только спокойно, — сказал себе доктор Терехов, гася рвавшуюся из глубин подсознания слепую панику. — Только спокойно, ничего страшного, нужно проверить все до конца…”
Отделение психушки — отнюдь не то место, где мужик ростом под метр восемьдесят может где-то спрятаться, вовсе даже наоборот, тут все так и распланировано, что фиг спрячешься… Коридор… шестая палата… восьмая… туалет… комната, где общаются с родственниками… процедурная… под первым пришедшим в голову предлогом заглянуть на всяких случай в запертый снаружи изолятор…
И нету, нету его нигде! “Спокойно, — повторял себе доктор Терехов снова и снова. — Спокойно, не все еще использовано…”
“Социализм — это учет”, — изрек когда-то товарищ Ленин.
“А психиатрия — тем более”, — может дополнить гениальную мысль вождя мирового пролетариата любой психиатр.
Вот именно, учет и еще раз учет, нужно только знать, где искать.
Однако все четыре стратегических направления, будучи проверены за четверть часа, принесли лишь полный провал. История болезни исчезла из тереховского кабинета — это раз. В регистрационном журнале, куда непременно вносят каждого поступающего, не обнаружилось никакого Кирьянова К. С. — это два. В медкабинете, где хранятся данные обязательных анализов, та же история — это три. В процедурной опять-таки ни единой записи, имевшей бы отношение к Кирьянову К. С. — это четыре. Все. Финиш, больше искать негде. Кого еще можно расспросить? Заведующего отделением? Вторую неделю в отпуске. Сестер из процедурной? Для них все больные давным-давно слились в одну-единственную голую задницу; предпенсионного возраста сестрички, всю жизнь здесь пашут и оттого не держат в памяти ни имен, ни лиц. Других больных? Не смешите…
Вернувшись в свой кабинет, доктор Терехов упал на хлипкий стул, закурил вопреки всем нынешним новшествам, строгим предписаниям. И, напрягши профессиональные качества, попытался трезво разобраться в свеженьких сюрпризах, в окружающем мире, в себе самом.
Психиатры тоже сходят с ума за милую душу, ничуть не хуже всех прочих, но Терехов был уверен, что в данный момент здоров. Он мог поклясться чем угодно, что Кирьянов был — до недавнего времени. Что была его рукопись. Что были их разговоры. Сначала все это было, а потом ничего этого не стало…
— Разрешите? — Бодрый, уверенный голос, незнакомый, ничем не напоминавший робкого больного.
— Да-да, — машинально сказал Терехов, чуя полнейшую опустошенность.
Незнакомец вошел. Рослый, крепкий мужик лет двадцати восьми — тридцати, высокий, широкоплечий, светловолосый и синеглазый, хоть картину с него пиши: истинный ариец, характер стойкий, нордический. Стоп, стоп! Почему из всех возможных ассоциаций в голову пришла перво-наперво именно эта?
Ничего в его одежде не было от недоброй памяти истинных арийцев, наоборот. Камуфляжный бушлат родной российской армии, черная вязаная шапочка, пятнистые брюки заправлены в безукоризненно надраенные черные берцы. Ни знаков различия на погонах, ни эмблемы на рукаве…
— Чем могу? — торопливо спросил доктор. Синеглазый уверенно шагнул вперед и положил на стол, прямо перед доктором, кусочек шероховатой бумаги, качеством самую малость получше оберточной. Там был какой-то типографский текст, и что-то вписано от руки синей пастой, и бледная печать внизу, круглая, и бледный треугольный штамп в левом верхнем углу…
— Повесточка вам, товарищ капитан, — безмятежно сказал незнакомец.
Пребывавший в самых расстроенных чувствах, Терехов не сразу вспомнил, что он, помимо многого прочего, еще и капитан запаса — обычный потолок для обычного медика.
— Повесточка? — повторил он почти тупо.
— Она самая, — бодро подтвердил человек в камуфляже. — Она, родимая. Среди безмятежной утренней тишины внезапно раздался рев боевой трубы, и это означало, что родина вас позвала, Herr Arzt1, товарищ доктор… Военные сборы, переподготовка и все такое, прибыть немедленно с подателем сего. Расписываться не трудитесь, к чему нам лишняя канцелярщина, когда я сам за вами приехал… Там, на вешалке, одно-единственное пальтишко, надо полагать, ваше? Ну вот, а еще говорят, что у нас, солдафонов, нет склонности к логическому мышлению… Надевайте пальтишко, будьте добреньки… а халат можно снимать, а можно и не снимать, это как вы хотите. — Говоря это, он с проворством опытного гардеробщика сдернул с вешалки пальтецо на рыбьем меху, другой рукой снял с крючка подыстершуюся докторскую шапку. — Вот так, вот так… Пойдемте, Михал Михалыч, время поджимает…
— Начальство… — только и смог произнести доктор Терехов, застегивая пуговицы.
— В курсе, в курсе, а как же, — заботливейшим тоном поведал незнакомец. — И жена ваша уже в курсе, вы ей потом напишете…
Вы не беспокойтесь, никакая это не Чечня, просто повернулось так, что отправляться мы должны незамедлительно… Готовы? Ну, ди эрсте колонне марширт?
“Что происходит? — спрашивал себя растерянно и уныло доктор Терехов, шагая вслед за незнакомцем по коридору родимого заведения. — Почему я ни слова не сказал поперек? Почему плетусь за ним, как щенок на веревочке? Нужно…”
Но он шагал и шагал, молча, покорно, безвольно, отчего-то не в силах что-то сказать или предпринять. Он понимал, что никакой это не сон, но сделать ничего не мог.
Знакомый двор. Облупленный зеленый уазик. Молодой солдат за баранкой — светлые кудряшки, голубые глаза, бодрая и бездумная физиономия передового комсомольца с неведомых молодому поколению плакатов “Молодежь строит БАМ” или иных аналогичных. Мягкий щелчок захлопнувшейся дверцы. Знакомая улица…
— Давай, Васючок, — сказал его спутник. — Давай, родимый, опаздываем ведь…
— А я что делаю? — пробурчал водитель, ловко лавируя в потоке.
— Вася… — повторил доктор Терехов севшим голосом.
— Ага, — сказал водитель, мельком глянув на него в зеркальце заднего вида с непонятной улыбкой.
Тем же голосом, отстраненным и тусклым, Терехов продолжал:
— А вас, кажется, зовут Шибко…
— Телепат, — громко фыркнул водитель.
— Точно, телепат, — широко улыбаясь, сказал сидевший рядом незнакомец. — В цирке можно показывать. На одну-единственную буквочку и ошиблись, доктор. Шубко мое фамилие. Шубко. Вечный прапорщик.
— Так, — сказал доктор Терехов. — Так. Значит, так. А дома у меня уже копия, а?
— Какая такая копия? — осклабясь, с крайним недоумением спросил прапорщик Шубко. — Дома у вас жена-красавица и кошка Муська… Что еще за копия?
В его взгляде не было ни враждебности, ни насмешки — он просто-напросто был отстраненным, холодно-изучающим. Легко можно было представить и в пятнистой куртке эсэсовского горного стрелка, в кепи с эдельвейсом — и в серебристом скафандре неведомого фасона, с какой-то загадочной штукой на плече…