Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Самый длинный месяц

Игнатьев Олег Константинович

Шрифт:

Он отчего-то хмуро посмотрел в окно.

Климов понимающе кивнул. С тех пор, как он пришел работать в уголовный розыск, ему приходилось иметь дело с самой разной человеческой «рассадой».

— Но все-таки они сперва бунтуют.

— Верно, — чиркнул спичкой Озадовский, закурил. — Сперва бунтуют, а потом впадают в жуткую апатию. Любой ребенок, а тем более подросток, ощущая нелюбовь родителей друг к другу, начинает считать себя лишним, а если и не лишним, то уж особенным, всегда.

— При всем при том, — втянулся в разговор Климов, — многие из них остаются натурами мягкими, податливыми.

— Не без этого. Дети очень чутки к гармонии и склонны Идеализировать другие семьи.

— Как и женщины.

— Согласен. Воображение рисует им такие райские картинки, что собственная, не похожая на иллюзорные образы жизнь кажется невыносимой. И тогда несчастным этим детям не до благодарности. Как выразил их мироощущение один поэт: «Отец! ты не принес нам счастья…»

— «…Мать в ужасе мне закрывает рот», — не удержался Климов. — Это Юрий Кузнецов…

— Да, да! Примерно так: мать в ужасе…

Климов припомнил лицо Легостаевой, когда ее шатнуло в доме Шевкопляс, и неожиданно подумал, что идея самоотречения вполне могла проистекать из внутренних побуждений ее сына, если только он остался жив. Эта идея могла найти поддержку в особенностях его характера. Мало ли что заставляет жить под вымышленным именем! А тот, кто сам не знает, чего хочет, проживает тягостную жизнь.

Иннокентий Саввович пыхнул дымком, вынул трубку изо рта и ткнул ею в сторону Климова.

— Осуждение и ужас… Улавливаете связь?

Климов кивнул:

— А самоотречение? Оно ведь для них тоже характерно?

Глаза Озадовского по-молодому вспыхнули.

— Замечательный вопрос!

Поговорили и об этом. После того, как Климов получил нужные ответы, они распрощались.

План розыска менялся снова.

Выйдя из профессорской квартиры и спускаясь по лестнице, Климов не без горечи подумал, что неудачи, трудности последних нескольких недель скоро сделают из него меланхолика. Но если бы кто-то из сочувствующих спросил, как идут дела, он уверил бы, что жаловаться не на что, ибо, как говорят мудрые, понять совершенство жизни может лишь человек влюбленный, сильный и свободный, охваченный порывом страсти, но ни в коем случае не тот, кто, поздно вечером включая телевизор, искренне переживает, что утром опоздает на работу.

В поведении профессора он не нашел ничего подозрительного.

Глава 20

На улице уже стемнело, и холодный сырой ветер разгонял прохожих по домам. Предчувствуя тепло обжитых стен, те невольно ускоряли шаг, клонясь вперед и пригибая голову от ветра.

Климов глянул на часы, поднял ворот плаща и зашагал в сторону центра. Последнее, что он хотел успеть сегодня сделать, это посмотреть на Шевкопляса. Как бы там ни было, а в работе человек раскрывается полностью. Где же ему еще почувствовать свою незаменимость, непохожесть на других? Только в работе, на людях. Человек, лишенный чувства собственного достоинства, забывает о том, что каждый на земле незаменим. Без этого он раб чужих желаний.

Остановившись у перекрестка, Климов переждал поток машин, разбрызгивающих слякотную грязь, перешел улицу и направился к остановке автобуса.

Можно было взять такси, но отчего-то потянуло к людям. В толчею и сутолоку.

Когда подошла «двойка», следовавшая по пятому маршруту, он втиснулся на заднюю площадку и через некоторое время его оттеснили в середину салона. Стоять там было неудобно, как раз напротив дверей, и он пробрался к кабине водителя.

На подъеме автобус задымил, остановился.

Шофер спрыгнул на землю, хлопнул дверцей, побежал куда-то мимо окон. Потом он бессчетно обегал свой «керогаз», заскакивал в него, чего-то там бурчал про мать завгара, стукал-грюкал, копаясь в моторе, снова хлопал дверцей…

Пассажиры галдели, проклинали родной город и обзывали проносящиеся мимо «Волги» бугровозами — вот бы тех, кто в этих быстрых лакированных машинах возвращается домой, помять в автобусе…

Наконец мотор завелся, и всех покачнуло назад. Худо- бедно, тронулись.

Привыкший к пересудам городского люда, Климов молча держался за верхний поручень, оставляющий серый налет на рукавах и на ладонях, и смотрел то в забрызганное мутное окно, то на девчушку лет пятнадцати — из молодых, да ранних. Курточка ее мокро блестела, на плечах обвисла, и он, довольно долго поджидавший пятый номер, вспомнил, как эта пигалица больно наподдала ему локтем, поспешая заскочить в автобус, занять место. Умостившись, она сразу же взялась за чтиво. Сосредоточенно и углубленно. Подчиняясь этой ее напористой сосредоточенности, сам «пьяница по книжкам», как его в шутку дразнила жена, Климов пристально напряг зрение и постарался разобрать невнятную школьную скоропись, какой была исписана толстая тетрадь, лежавшая на коленях пигалицы. Буковки тесно припадали друг к дружке, как пассажиры автобуса, когда водитель резко отпускал педаль сцепления. Строчки меленькие, разобрать их было трудно, к тому же тетрадь, прошитая обыкновенной рыболовной леской, ревностно закрывалась фирменным пакетом «СУПЕР ПЕРРИС». Надо думать, от дурного глаза. И все же он вчитался в убористо-дремучие каракули, смог разобрать часть текста: «Джим прижал ее к себе, и она ощутила устремленное к ней крепкое мужское тело. Ее ноги сами…»

Акселератка — чувствительная дева! — уловила посторонний взгляд, скользнувший по ее руке, свалила пакет на тетрадку и свернула ее в трубку, как сворачивают фотопленку в рукавах пальто. Проделав это быстро и привычно, она натянула на уши вязаную шапочку и горестно-стыдяще подавила вздох: ну что за люди! Так и пялят свои зенки, так и пялят…

Климов отвел взгляд.

Судя по прочитанному, в школе переписывались те же тексты, что и в его время. Он сразу вспомнил, как в восьмом классе девчонки передавали по цепочке на уроках рыхлую затрепанную книгу без обложки и что-то лихорадочно выписывали из нее. Книга была загнута на трех страницах, где маслянились отпечатки пальцев и где подчеркнуто кричали строки: «Джим был тяжел, и доски были жесткими.» И все в таком роде. Климову захотелось познакомиться поближе с этим самым Джимом, и он перехватил у одноклассниц их талмуд, за что и был на перемене хищно исцарапан. Женские тайны всегда оплачивались кровью, и Климов попал в число несносных должников. До того он и не думал, что за все надо платить. Ну, за продукты, за квартиру, за проезд в автобусе — понятно: люди зарабатывают, чтобы отдавать. И он когда-то станет взрослым и будет покупать все, что захочет! В кармане — целая зарплата, а не жалкие десять копеек, что мать дает на школьные обеды. Размер зарплаты понимался смутно, как нечто эфемерное, как циферка с нулями, и если цифры не проглядывались, нули оставались. Словно выведены были очень стойкими секретными чернилами, которые не выгорают, как «выгорела» единица в дневнике, — ему ее вкатила историчка за его неслыханную дерзость: он усомнился в ее умственных способностях. А дело было так. Бесились, как всегда, на перемене, в коридоре. Вдруг — учительница! «Стоп! как были в куче, так и оставайтесь, — зашептал им Климов. — Сейчас я вам загадку загадаю: а и б сидели на трубе, а уехал за границу, б заболел и лег в больницу, что осталось на трубе?» Ребята наморщили носы, конопатые мордахи их стали серьезные, серьезные… Тут к ним и подплыла сухая вобла: «Что это вы вдруг притихли?» — «Думаем», — прогундосил вечный двоечник Горелов и подвигал ушами. Климов подавил смешок. У исторички задрожали крылья носа. Она панически боялась смеха за спиной, да и вообще, всего боялась. А тут пересилила страх, полюбопытствовала: «И чем вы озабочены, если не секрет?» — «Загадкой», — важно протянул Горелов. «О! — историчка мнила себя шибко проницательной. — Надеюсь вам помочь». Климов повторил загадку.

— Что осталось на трубе?

— А ничего! — блеснул интеллектом Горелов.

— Ничего! — сказал еще один пацан, и проницательная историчка поддержала его быструю реакцию: — Конечно, ничего. Загадка на сообразительность. Играйте, мальчики.

Милостиво разрешив играть, она уже хотела удалиться, но Климов едко уточнил:

— А вот и нет!

И свел зрачки поближе к переносью. Рожа получилась дебильной, и пацаны сломались в хохоте.

— Что-то да осталось!

— Что? — опешил Горелов, съезжая с мнимой вершины угаданной славы, как по перилам. — Что осталось? Ты нас идиотами считаешь?

Историчка, эта сухая вобла, не успевшая покинуть их, почувствовала в отрицательном ответе злобную издевку над собой и испепелила Климова горящим взором:

— У него и шутки идиотские, как и он сам!

Обида захлестнула, затянула свою петлю на внезапно запершившем горле. Ну за что? За что так незаслуженно и подло? Ощущение было таким, точно его со всего маху огрели пощечиной. Оскорбить только за то, что не сумели отгадать? Но ведь осталось на трубе, осталось «б»! Правильно, «б» заболел, но ведь лег-то в больницу «и»! «Б» заболел, «и» лег в больницу. Проще простого. Надо было не спешить, подумать чуточку, посомневаться в «правильном» ответе, вот и все.

— Сами вы! — задохнулся Климов и в упор посмотрел на историчку. Та дернулась, ворвалась в класс, вкатила ему «кол» в дневник и выгнала из школы. «Без родителей не приходи…»

Автобус дергало, и думалось урывками.

Как он тогда не остался на второй год, он не помнил, но зато усвоил на всю жизнь, что сомневается лишь тот, кто нуждается в истине.

Учительница не нуждалась.

А может, искренне считала меня идиотом? Ведь школу называли по старинке «дефективной». Когда-то в ней имелись классы для неполноценных, слаборазвитых детей. Потом для умственно отсталых на окраине отгрохали громадный интернат, вроде института, а в школе провели ремонт. Фасад ее сиял, как новая копеечка, и номер крупно написали — приколотили вывеску: «Городская средняя общеобразовательная школа № 3». И все же ее долго называли «дефективной».

Поделиться с друзьями: