Санктпетербургские кунсткамеры
Шрифт:
Бац! Бац! Бац! — прогремели еще три выстрела. Полетели щепки, пули врезались в дубовый бок баржи. Категорический голос потребовал всем сдаваться, а прежде всего освободить полицейских чинов, запертых в трюме.
— Братец! — сказал хмуро Тринадцатый. — Поди развяжи их всех, живоглотов. Пусть идут.
Восьмерка спустился в трюм, развязал Полторы Хари и его приспешников, но сам тут же выскочил, отбиваясь от них.
— Дьяволы! — сказал Тринадцатый, сквозь весельную щель наблюдая за тем, что делалось снаружи.
Четыре сторожевых парусных катера окружили мятежную каторгу и держали ее под прицелом мушкетов. Один катер перебросил на борт каторги трап, и по нему перебежали Полторы Хари с полицейскими, за ними, согнувшись в три погибели, Цыцурин и Нетопырь.
Оказавшись в безопасности, Полторы Хари, с которого васильковый мундир свисал клочьями, разразился бранью. Показывал кулачище, сулил батоги, рванье ноздрей и прочие наказания. Но другой голос (кричал с мостика моряк в сером кафтане, приставив ко рту ладони) сулил прощение тем, кто сдастся добровольно.
— Идите! — сказал каторжным Тринадцатый. — Ступайте, пока не поздно.
И каторжане поднялись, запахиваясь в зипуны, устремились на палубу и дальше на сторожевик, где плетьми их тут же загоняли в трюм.
— Пойду и я, — спохватился артельщик, шаря в соломе свои пожитки. — Авось помилуют. Я всего-то на барина цепом замахнулся, за то и сижу.
— Прощай, Провыч, — расцеловался с ним Тринадцатый и оборотился к Восьмерке: — Ступай и ты, брат, ты молодой, тебе жить.
Они с Восьмеркой обнялись на прощанье.
Провыч, за ним Восьмерка выскочили на палубу. Что-то крикнул на палубе Цыцурин, раздались выстрелы, и Провыч, а затем и Восьмерка, упали замертво в воду.
— Эхма! — сказал Тринадцатый, отрываясь от весельной щели. — Молитесь богу, мадам, на каком языке вы ему молитесь?
Софье ничуть не было страшно. Наоборот, она бы сейчас спела одну из своих любимых песен. Да гитара осталась в Морской слободке, так же как осталась далеко за плечами вся ее вольготная жизнь. Да и как петь, когда при каждом вздохе грудь пронизывает острая боль, а во рту соленый привкус крови.
Голос снаружи требовал:
— Иноземка Софья, вдова Кастеллафранка, выходи! Светлейший приказал тебя к их милости доставить!
— Идите же! — сказал с отчаянием Тринадцатый и наклонился, чтобы взять ее на руки и поднять на палубу.
— Нет! — собрав силы, ответила Софья и снова присела рядом с Авдеем Лукичом.
А моряк на мостике катера кричал по-французски:
— Вы с ума сошли! Мадам, опомнитесь! — Он все более нервничал и не кричал уже, вопил надрывно: — Мадам! Вы мне не верите? Я гарантирую вам все!
Но черная каторга молчала, течение ее несло на Лахтинские мели. И тогда был отдан приказ убрать трап. На каждом из катеров откинулись заслонки пушечных люков, и стали видны угрюмые дула.
— Но у нас тоже есть оружие, палачи! — воскликнул Тринадцатый. Он сбросил армяк и высоко поднял топор. — Такое оружие, перед которым вся ваша империя — прах!
И он ударил топором ниже ватерлинии, крикнув:
— Это царице! — Молодецки перехватил рукоятку: — А это пирожнику! — и ударил вновь.
Бортовая доска треснула, но не подалась — крепок был ладожский дуб. Но он, играя мышцами, словно дровосек, бил и бил в одну точку, выкрикивая имена высших чипов империи. Софья ужасалась, глядя на лицо, которое было как у двуликого Януса — с одной стороны подобное лику героя, с другой — маске зверя.
Оглушительно ударила пушка, и выстрел заставил их вздрогнуть. Но стражники торопились, и ядро пролетело поверх палубы. Вдруг под топором Тринадцатого доски расселись. Еще удар — проломились и вода плотным потоком хлынула внутрь.
— Смотрите, они погружаются! — доложили на мостике господину, одетому как матрос. — Что прикажете, ваше превосходительство?
— Ничего не прикажу, — скрестил он руки. — Прыгнуть и мне, что ли, за нею в этот омут? Морра фуэнтес!
Через полчаса на просторах залива было пустынно, вовсю светило жаркое солнце. Только в глубине никак не могла успокоиться, кругами ходила хрустальная вода.
5
Принцесса Гендрикова подкатила к подъезду своего временного дворца и, шваркнув дверцею кареты, как фурия пронеслась через сени.
— Что принц? — спросила у дворецкого, по-новому — гофмаршала.
— Почивать изволят, барыня, — ответил гофмаршал, нанятый из немцев, потому что был толст и важен, как купчина.
— «Почивать, почивать»! На лбу-то у них зажило?
— Никак нет, барыня.
— «Балиня, балиня»! — передразнила Христина. — У инородец, несносный! Хочешь титуловать, изволь: «боярыня, матушка, Христина Самойловна, принцесса…» Да не ваша светлость, поднимай выше!
— Альтесс? — соображал гофмаршал. — Ваше высочество?
— Вот именно, догадливый ты мужик — артес. Однако были ли врачи?
— Были — господин обер-медикус Бидлоо и господин цирюльник фон Шпендль.
— Что они говорят?
— Мокроты надо собрать для анализа.
— Коновалы! — разразилась принцесса. — Лиходеи! Мокроты собрать! Ему же к аудиенции государыни, а у него и лобик не зажил!
И она помчалась в покои принца, а гофмаршал за ней, унимая одышку. Прислуга спряталась, не привыкнув еще к необузданному нраву бывшей корчемщицы.
Принц покоился под бархатным балдахином. Две комнатные девы, по-новому — камер-юнгферы, пытались добиться, чтобы он изрыгнул мокроты в серебряную лохань. Запах был такой, что принцесса сказала «Фи!» и распахнула фрамугу окна.
На благородном лбу принца проявлялись багровые полосы. Без объяснений было понятно, что кто-то, имеющий неробкие ногти, прошелся ими по светлому челу.
Христина потормошила своего отпрыска. Тот, приоткрыв заплывший глаз и узнав мамашу, выразился столь благозвучно, что камер-юнгферы разинули рты. Принцесса-мать махнула на все это и ушла.