Санта-Барбара 4
Шрифт:
В университете Мейсон подружился с двумя-тремя редкостными людьми. Особенно ему понравилось знакомство со старым историком, который, не щадя никаких сил и времени, записывал последние слабые, отзвука негритянской музыки, расплеснувшейся вверх по великой реке Миссисипи и ее притокам, захлестнувшей весь мир: надгробный плач, блюзы, праздничные танцы, гулкую медь похоронных и поминальных маршей, оглушительных, как пулеметные очереди в жестяных хижинах, где, кстати, и записаны были лучшие образцы этой музыки. Но отношение этого города к самому себе невероятно удивило и поразило Мейсона.
Как-то с ним произошел один случай. Поначалу он показался Мейсону забавным, но затем, немного поразмыслив над тем, что с ним случилось, Мейсон решил, что случай этот очень характеризует самоощущение новоарлеанцев. Утром, завтракая в своей гостинице, он сидел за одним столиком с приезжим нью-йоркским предпринимателем. Поняв по калифорнийскому акценту Мейсона, что он не здешний, житель Нью-Йорка безразлично спросил его. «Как вам тут нравится?» Мейсон сказал, что, вообще, ему очень нравится. Тогда приезжий из Нью-Йорка заметил: «Я сюда езжу по делам вот уж лет семь. Дутый городишко». Тогда Мейсон промолчал, поскольку каких-то особых значительных впечатлений о городе у него еще не было. Затем, через пару дней, он познакомился в университете с местным преподавателем и с юристом, который стажировался на кафедре юриспруденции. Они пошли обедать и, поскольку с юристом Мейсон раньше не встречался, тот, естественно, задал ему банальный вопрос, который рано или поздно ожидает всякого заезжего во всяком небольшом городе: «Ну, и как вам наш город?». Мейсон взял да и брякнул: «Дутый городишко!». Это возымело на обоих жителей Нового Орлеана мгновенное действие. Юрист перегнулся через стол, схватил друга за руку и яростно простонал: «Керри, я когда мы с тобой выберемся из этой, богом проклятой, дыры?!» — и, выражаясь фигурально, оба заплакали навзрыд. После этого все трое прекрасно с очевидным удовольствием пообедали.
После великолепного обеда новоарлеанцы предложили Мейсону выпить. Он охотно согласился, поскольку никогда не испытывал особой склонности к абсолютно трезвой жизни.
— Сейчас мы закажем нечто особенное, — хитро улыбнулся преподаватель.
Он о чем-то пошептался с официантом, и через минуту им принесли горячий пунш. Они стали его пить. Это был настоящий ромовый пунш. Перо дрогнуло бы перед попыткой описать его совершенство. Такая задача не под силу трезвому словарю и скупым эпитетам этого произведения — возбужденное воображение ищет возвышенных слов, цветистых, диковинных оборотов. Пунш зажигал кровь и прояснял голову; он наполнял душу блаженством, настраивал мысли на остроумный лад и учил ценить остроумие собеседника: в нем была неизъяснимая гармония музыки и отточенность математики. Только одно из его качеств можно было выразить сравнением: он согревал, как теплота доброго сердца; но его вкус и его запах невозможно описать словами. Такой напиток возможен был только в этом, единственном и неповторимом на бескрайних просторах Америки, городе, где смешалась испанская, португальская, французская и латиноамериканская кровь. Пунш напоминал пряные ароматы сундуков, где хранятся старинные наряды, кружевные бриджи, короткие панталоны, камзолы давно минувших дней; сюда можно было добавить едва уловимое дыхание ландышей и запах острого сыра… Только великий поэт мог бы описать достоинства этого непостижимого напитка и создать образы, полные чувственной красоты. Этот кабачок на Бербон-стрнт в этот безумный, невероятный напиток Мейсон запомнил на всю жизнь. Наверное, только парижский Монмартр сравнился бы с тем богатством впечатлений и образов, которые подарил Мейсону Новый Орлеан.
Именно там он узнал, что такое театрализованное отношение к жизни. Пример этого ему подали потомки прежних, первых жителей: Луизианы — носители горячей галльской крови. Именно этим — театрализованным отношением к жизни — можно было объяснить поведение жителей этого самого своеобразного города Америки. Они и сама не то что не скрывали, а активно демонстрировали эту необычную для среднего американца черту. Ему объяснили все это за кружкой пива в старой пивной на Вье-Карре его новые университетские друзья Пивной бар был одним из многих новоорлеанских погребков, сумевших без фальши сохранить простоту и привлекательность старины. Расписанные неизвестным художником стены — с морскими мотивами, с изображениями старых домов во французском стиле, которые кое-где еще сохранились в этом городе, и давно отслуживших свой век кораблей — переносили посетителя куда-то вне времени. Публика здесь состояла из крикливых студентов и полупьяной молодежи, как и в большинстве нормальных кабачков. Правда, здесь можно было встретить и обычных нормальных трудяг: продавцов, матросов, клерков, в основном мужчин — в такие заведения ходят не для того, чтобы подцепить девчонку, сюда приходят, чтобы побеседовать с остроумным собеседником, выпить пива и хорошо и недорого поесть. Они заказали пиво и бифштекс из китового мяса. Столы здесь были расставлены двумя параллельными рядами. Приятели сидели у дальней стены. Рядом с ними расположился крупный мужчина в обычном пиджаке и с большим животом, в котором спряталась пряжка от его ремня; он сидел, наверное, пытаясь выудить прошлое из своей кружки пива. А может, он просто дремал. На дальней скамье у противоположной стены, сплетя пальцы рук, сидела молодая пара. Казалось, что они никогда и ни за что не оторвутся друг от друга. Проникая сквозь витражи, с набережной Миссисипи доносился шум уличного движения. Готовый бифштекс был то, что надо. Несколько молодых людей за соседними столиками шумно обсуждали последние политические события, громко выражая свое неодобрение продажностью местных политиков и судей. Потом начались танцы. Молодежь толклась в проходах между столами, выплясывая под звуки необычайно веселого свинга, доносившегося из стоявшего в дальнем углу джугбокса. Стараясь перекричать шум музыки, один из новых приятелей Мейсона говорил ему:
— Наш город — это один большой театр! Знаменитый новоорлеанский фестиваль, вопреки всем представлениям о нем, продолжается не просто один уикенд, это — вечный стиль жизни в нашем городе. Мы любим веселиться и любим показать себя, любим, чтобы и другие могли продемонстрировать свои достоинства, любим женщин. Ты знаешь, что такое «театрализованное отношение к жизни»?
Мейсон отрицательно помотал головой!
— Нет.
— Это очень просто, у французов это самое обычное дело. Оно всегда отлично давалось и русским. Немцам оно известно, но они обязательно переигрывают. Англичане не одобряют его с нравственных позиций. А итальянцы культивируют его, восхищенно вертясь перед зеркалами. Самое главное во всем этом — такое дарование омолаживает. Оно может побудить к самым благородным поступкам, самым героическим жертвам и к самым чудовищным глупостям. В нашем городе ты можешь встретить немало примеров и того, и другого, и третьего, но ты не сможешь отрицать того, что народ здесь душой и сердцем моложе, чем в любом другом городишке Америки. Такова жизнь здесь.
Все это разом нахлынуло на Мейсона, когда он медленно брел вдоль ярко освещенных витрин кафе и ресторанчиков. Санта-Барбара хотя во многом и была прямой противоположностью Новому Орлеану, порой давала примеры подобного же плана. Умудренные жизнью и опытом люди поступали иногда как зеленые юнцы, а внешне незрелая молодежь демонстрировала благородство и разумность поступков. Хватало здесь и глупостей, и обмана, и лжи, но такого театрализованного отношения к жизни здесь все-таки не было. Даже те, кто жил бурными страстями, предпочитали не демонстрировать этого, а потому многие бурные события, происходившие вокруг, оставались для окружающих часто совершенно неведомыми. Мейсон брел все дальше по улицам, наметив конечной целью своею вынужденного вечернего путешествия отель «Кэпвелл», Хотя ему казалось, что до отеля еще далеко, на самом деле он проделал весь путь за несколько минут это только в мыслях он прожил сейчас целую вечность. Переворошив многие из своих воспоминаний, он как бы окунулся в прежнюю юную и беззаботную жизнь. Однако, остановившись перед дверью отеля и закинув голову, чтобы посмотреть наверх, на злосчастную широкую крышу, Мейсон понял, что времена беззаботности и безмятежной радости давно прошли. Сейчас он снова был наедине со своими переживаниями, и одна лишь Мэри могла служить собеседником, который всегда мог выслушать его и не осуждать его последние, пусть даже продиктованные слепым желанием мести, поступки.
Постояв несколько минут перед дверью отеля, Мейсон наконец потянул на себя дверную ручку. Он понимал, что выглядит со стороны как-то смешно и нелепо, однако его тянуло туда, наверх. Там, где все это случилось, Мейсон надеялся найти разрешение вставших перед ним проблем. Поднимаясь наверх в лифте, он вспомнил горькие слова отца, сказанные им полчаса назад.
— Она хотела обо всем забыть, а ты настаивал на своем, ты настаивал! Твоя жажда места привела ее в отчаяние. Если бы не твое упрямство, она бы никогда не оказалась на той крыше. Обвиняя меня, Мейсон… можешь обвинить веса мир. Давай! Это все равно ничего не изменит… Виноват ветер, сынок, ветер!
Выйдя из лифта, Мейсон по лестнице поднялся наверх и ступил на злосчастную крышу. Гигантские рекламные буквы отсюда уже убрали, остались только сварные конструкции, на которых они еще совсем недавно крепились. Ветер здесь был еще сильнее, чем внизу. Мейсона по-прежнему знобило. Подняв воротник пиджака, он зябко прятал руки в карманы.
Здесь это все и случилось. Здесь стояла Мэри. Здесь она спорила с Джулией и Марком Маккормиком, здесь она пыталась отстоять свое право быть счастливой. Ей это не удалось. Мейсон не хотел сейчас думать о том, что привело ее на эту крышу. Каждый из тех, кто был в этом замешан, утверждал совершенно противоположные вещи. У Мейсона было свое твердое убеждение относительно виновников того, что произошло с его любимой.
Если бы ему хватило силы духа и мужества, он бы привел в исполнение все, что задумал, по крайней мере в отношении Марка Маккормика. Однако… Мейсон был слишком мягким человеком, чтобы вот так, запросто, отправить на тот свет другого, хотя бы тот и был на все сто процентов виноват перед богом и людьми. Мейсон не ощущал себя палачом. Конечно, ему хотелось бы выглядеть благородным мстителем, но он поступал так не из-за того, что желал выглядеть лучше, чем есть в глазах других. Так диктовала ему совесть, так говорили ему его внутренние убеждения. Однако, жизнь часто оказывается сильнее, и невозможность исполнить задуманное так же естественно, как и все прочее. Мейсон вдруг почувствовал какую-то смертельную усталость. Покинув то место, где погибла Мари, он медленно подошел к краю крыши и посмотрел вниз. Там все было по-прежнему: жизнь шла своим чередом, по улице ездили машины, проходили, обнявшись, влюбленные парочки, никто не видел Мейсона и не знал о чувствах, которые он сейчас переживает. Никто не мог сейчас помочь ему, кроме его самого. После всего, что произошло, Мейсон остался один. Он уже не рассчитывал ни на чью помощь я не собирался делиться ни с кем своим горем. Он просто хотел отомстить. Не получилось… Что делать дальше.
Мейсон не знал. По его небритой щеке покатил горячая слеза. Он смахнул ее и испуганно оглянулся, словно боясь, что кто-то увидят его минутную слабость Но спутником его был только ветер — не такой сильный, как в тот вечер, когда погибла Моря, но такой же свежий и прохладный. Вытерев предательски выкатившуюся из глаза слезу, Мейсон снова стал разговаривать сам с собой. Точнее, он разговаривал с Мэри, обращаясь к ней, как к собеседнику, находящемуся перед ним. Для него она по-прежнему была жива. Ему казалось, что она слушает его с молчаливым укором.
— Я не делал этого, Мэри… Ты же знаешь, что я не делал… Я никогда бы не сделал тебе ничего, что причинило бы тебе боль. Отец не прав, я не мог толкнуть тебя на это… Ты же знаешь, как я люблю тебя. Мы должны были быть вместе… Всегда… Я не мог позволить Марку все разрушить. Я просто не мог… Прости… Извини меня.
Мейсон, как ни старался, не мог сдержать слез. Они сыпались на черную холодную крышу, отскакивая от нее тысячами брызг. Но он уже не замечал этого. Он видел перед собой ее обрамленное густыми русыми волосами лицо, ее милую улыбку — да, именно так, с улыбкой на лице она каждый раз являлась к нему в его видениях — и разговаривал с ней, не получая ответа. Самое ужасное было в том, что она не могла ничего сказать, она только слушала. Она слушала и улыбалась, и это заставляло Мейсона рыдать все сильнее, позабыв обо всем. Он размазывал по щекам слезы рукавом пиджака, и сквозь судорожные содрогания лишь ветер слышал его слова: