Сашка Жегулев
Шрифт:
Некоторые засмеялись, Еремей сказал:
– Врешь ты! И откуда в городе мужики?
"Интересно бы узнать, что теперь у нас в городе рассказывают?" - подумал тогда Колесников, привычно, вполслуха, ловя отрывки речей. И вдруг, как далекая сказка, фантастический вымысел, представился ему город, фонари, улицы с двумя рядами домов, газета; как странно спать, когда над головою крыша и не слышно ни ветра, ни дождя! И еще страннее и невероятнее, что и он когда-то так же спал. Взглянул Колесников в ту сторону, где красными черточками и пятнами намечался Погодин, и с тоскою представил себе его: лицо, фигуру, легкую и быструю поступь. Вчера заметил он, что шея у Саши грязная.
"Эх, того-этого!..- подумал со вздохом Колесников и свирепо скосил глаз на тренькавшего Петрушу.- Еще запоет младенец!" Что-то зашевелилось, и всей своей дикой громадой встопорщился над сидящими Фома Неверный: тоже сокровище!
Шагнул через чьи-то ноги и озирается; как сучья лезут руки, и в волосах стоит солома... или это сами волосы так стоят? Гавкает.
– Да куда ты?– спрашивает кто-то тревожно.- Мамон набил, теперь спать ложись.
– Он постели ищет. Фома, постели ищешь?
– Вся тебе земля постеля, куда прешь? Взвозился, черт немазаный!
– А к атаману, тау, тау! К атаману. К Жегулеву, Александру Иванычу, Жегулеву!
"Завтра же его прогоню, надо Андрею Иванычу сказать",- решил Колесников и видит, что Саша уже встал и Фома закрывает и будто теснит его своей фигурой. Тревожно шагнул ближе Колесников.
– Еще чего?– спрашивает Жегулев.- Спать иди, завтра скажешь.
Фома затурчал:
– Поел я, а за хлеб-соль не благодарю. Ничей он. Слыхал мой сказ?
И оглянулся кругом, ища одобрения, но все молчали. Саша ответил:
– Слыхал.
– А теперь гляди!– С этими словами Фома быстро опустился на колени и стукнул землю лбом. Так же быстро встал и ждет.
– За что ты мне кланяешься, Фома?
Фома ответил:
– Я всем убивцам в землю кланяюсь, тау, тау. Хожу по Рассее и ищу убивца, как увижу, так и поклонюсь. Прими мой поклон и ты, Александр Иваныч.
И ушел, как пришел, только его и видели, только его и знали. Дернул ершами, захрустел сучьями в лесу, как медведь, и пропал.
– Экая образина, черт его подери! Какую комедию развел, комедиант,прогудел Колесников и неправдиво засмеялся.- Сумасшедший, таких на цепь сажать надо.
Но никто не откликнулся на смех и на слова никто не ответил. И что-то фальшивое вдруг пробежало по лицам и скосило глаза: почуял дух предательства Колесников и похолодал от страха и гнева. "Пленил комедиант!" - подумал он и свирепо топнул ногой:
– Ты что молчишь, Еремей: тебе говорю или нет, подлец!
Еремей, по-прежнему кося глаза, нехотя отозвался:
– Ну и сумасшедший!.. Чего орешь?
Услужливые голоса подхватили:
– Сумасшедший и есть! На ем и халат-то больничный, ей-Богу!
– Дать бы ему хорошего леща... Тоже, хлебца просит, а благодарить не хочет, хлеб, говорит, ничей.
– Поди-ка, сунься к нему, он тебе такого леща даст! Черт немазаный! И голова же у него, братцы; не голова, а омет. Смехота!
– То-то ты и посмеялся!
Андрей Иваныч крикнул:
– Смирно! Тут вам не кабак.
Примолкли, посмеиваясь и подмигивая Андрею Иванычу: ну-ка еще, матрос, гаркни, гаркни! Но чей-то голос явственно отчеканил:
– Какой кабак! Храм запрестольный! Всех разбойников собор!
Неласково засмеялись. И опять забалакала балалайка в ленивых руках Петруши, и зевал Еремей, истово крестя рот. Притаптывали костер, чтобы не наделать во сне пожара, и не торопясь укладывались на покой.
Кто приходил и кто ушел?-Кто поклонился земно Сашке Жегулеву? Ушел Фома Неверный, и тишиной лесною уже покрылся его след.
10. Васька плясать хочет
На следующий день после смерти Петруши в становище проснулись поздно, за полдень. Было тихо и уныло, и день выпал такой же: жаркий, даже душный, но облачный и томительно-неподвижный-слепил рассеянный свет, и даже в лесу больно было смотреть на белое, сквозь сучья сплошь светящееся небо.
Благополучно вернувшийся Васька Соловей играл под березой с Митрофаном и Егоркой в три листика. Карты были старые, распухшие, меченые и насквозь известные всем игрокам,- поэтому каждый из игроков накрывал сдачу ладонью, а потом приближал к самому носу и, раздернув немного, по глазку догадывался о значении карты и вдумывался.
– Прошел.
– Двугривенный с нашей.
– С нашей тоже. Не форси!
– Полтинник под тебя; видал?
– А это видал: замирил, да под тебя... двугривенный?
– Ходи!
Колесников, помаявшись час или два и даже посидев возле игроков, подошел к Жегулеву и глухо, вдруг словно опустившимся басом, попросил:
– Можно мне, Саша, уйти с Андреем Иванычем? Нехорошо мне, того-этого, мутит.
– Конечно! Куда хочешь пойти?.. Осторожно только, Василий.
– Да пойду на то место, ну, на наше,- он понизил голос, покосившись на игроков.- Землянку копать будем. Тревожно что-то становится...
– Вчерашнее?
– Не столько оно, сколько, того-этого, вообще недоверие,- он понизил голос,- помнишь этого сумасшедшего, как он поклонился тебе? Пустяки, конечно, но мне Еремей тогда, того-этого, не понравился.
– Пустяки, Василий. Когда вернешься?
– Да завтра к полудню. Будь осторожен, Саша, не доверяй. За красавцем нашим, того-этого, поглядывай. Да... что-то еще хотел тебе сказать, ну да ладно! Помнишь, я леса-то боялся, что ассимилируюсь и прочее? Так у волка-то зубы оказались вставные. Смехота!
Еще в ту пору, когда безуспешно боролись с Гнедыми за дисциплину - матрос и Колесников настояли на том, чтобы в глуши леса, за Желтухинским болотом, соорудить для себя убежище и дорогу к нему скрыть даже от ближайших. Место тогда же было найдено, и о нем говорил теперь Колесников.
Ушли, и стало еще тише. Еремей еще не приходил, Жучок подсел к играющим, и Саша попробовал заснуть. И сразу уснул, едва коснулся подстилки, но уже через полчаса явилось во сне какое-то беспокойство, а за ним и пробуждение,- так и все время было: засыпал сразу как убитый, но ненадолго. И, проснувшись теперь и не меняя той позы, в которой спал, Жегулев начал думать о своей жизни.
Уже много раз со вчерашней ночи он вспоминал свое лицо, каким увидел его в помещичьем доме в зеркале: здесь у них не было осколочка, и это оказалось лишением даже для Колесникова, полушутя утверждавшего, что вместе с электричеством он введет в деревне и зеркала "для самоанализа". Зеркало у Уваровых было большое, и сразу увидел себя Саша во весь рост: от высоких сапог, перетянутых под коленом ремнем, до бледного лица и старой гимназической, летней без герба фуражки; и сразу понравилась эта полузнакомая фигура своей мужественностью. Лица он тогда не рассматривал, но твердо до случая запомнил и теперь, вызвав в памяти, внимательно и серьезно оценил каждую черту и свел их к целому - бледность и мука, холодная твердость камня, суровая отрешенность не только от прежнего, но и от самого себя. "Хорошее лицо, такое, как надо",- решил Жегулев и равнодушно перешел к другим образам своей жизни: к Колесникову, убитому Петруше, к матери, к тем, кого сам убил.