Сатирикон
Шрифт:
– О, Венера-владычица!
– сказал я, - если я поцелую этого мальчика так, что он не почувствует, то наутро подарю ему пару голубок.
Услышав о награде за наслаждение, мальчик принялся храпеть. Тогда, приблизившись к притворщику, я осыпал его поцелуями. Довольный таким началом, я поднялся ни свет ни заря и принес ему ожидаемую пару отменных голубок, исполнив таким образом свой обет.
LХХХVI.
На следующую ночь, улучив момент, я изменил молитву:
– Если дерзкой рукой я поглажу его и он не почувствует, - сказал я, - я дам ему двух лучших боевых петухов.
При этом обещании милый ребенок сам придвинулся ко мне, опасаясь, думаю, чтобы я сам не заснул. Успокаивая его нетерпение, я с наслаждением гладил все его тело, сколько мне было угодно. На другой же день, к великой его радости, принес ему обещанное. На третью ночь я при первой возможности придвинулся к уху притворно спящего.
– О, боги бессмертные!
– шептал я.
– Если я добьюсь от спящего счастья полного и желанного, то за такое благополучие я завтра подарю ему превосходного македонского скакуна, при том, однако, условии, что он ничего не заметит.
Никогда еще мальчишка не спал так крепко. Я сначала наполнил руки его белоснежной грудью, затем прильнул к нему поцелуем и, наконец, слил все желания в одно. С раннего утра засел он в спальне, нетерпеливо ожидая обещанного. Но сам понимаешь, купить голубок или петухов куда легче, чем коня; да и побаивался я, как бы из-за столь крупного подарка не показалась щедрость моя подозрительной. Поэтому, проходив несколько часов, я вернулся домой и взамен подарка поцеловал мальчика. Но он, оглядевшись по сторонам, обвил мою шею руками и осведомился:
– Учитель, а где же скакун?
LХХХVII.
Хотя этой обидой я заградил себе проторенный путь, однако скоро вернулся к прежним вольностям. Спустя несколько дней, попав снова в обстоятельства благоприятные и убедившись, что родитель храпит, я стал уговаривать отрока смилостивиться надо мной, то есть позволить мне доставить ему удовольствие, словом, все, что может сказать долго сдерживаемая страсть. Но он, рассердившись всерьез, твердил все время: "Спи, или я скажу отцу".
Но нет трудности, которой не превозмогло бы нахальство! Пока он повторял: "Разбужу отца", - я подполз к нему и при очень слабом сопротивлении добился успеха. Он же, далеко не раздосадованный моей проделкой, принялся жаловаться: и обманул-то я его, и насмеялся, и выставил на посмешище товарищам, перед которыми он хвастался моим богатством.
– Но ты увидишь, - заключил он, - я совсем на тебя не похож. Если ты чего-нибудь хочешь, то можешь повторить.
Итак, я, забыв все обиды, помирился с мальчиком и, воспользовавшись его благосклонностью, погрузился в сон. Но отрок, бывший как раз в страдательном возрасте, не удовлетворился простым повторением. Потому он разбудил меня вопросом: "Хочешь еще?" Этот труд еще не был мне в тягость. Когда же он, при сильном с моей стороны охании и великом потении, получил желаемое, я, изнемогши от наслаждения, снова заснул. Менее чем через час он принялся меня тормошить, спрашивая:
– Почему мы больше ничего не делаем?
Тут я, в самом деле обозлившись на то, что он все меня будит, ответил ему его же словами:
– Спи, или я скажу отцу!
LХХХVIII.
Ободренный этими рассказами, я стал расспрашивать старика, как человека довольно сведущего, о времени написания некоторых картин, о темных для меня сюжетах, о причинах нынешнего упадка, сведшего на нет искусство, - особенно живопись, исчезнувшую бесследно.
– Алчность к деньгам все изменила, - сказал он.
– В прежние времена, когда царствовала нагая добродетель, цвели благородные искусства, и люди соревновались друг с другом, чтобы ничто полезное не осталось скрытым от будущих поколений. Демокрит, этот второй Геркулес, выжимал соки разных трав и всю жизнь свою провозился с камнями да растениями, силясь открыть их живительную силу. Эвдокс состарился на горной вершине, следя за движением светил; Хрисипп трижды очищал чемерицей душу, дабы подвигнуть ее к новым исканиям. Лисипп умер от голода, не будучи в состоянии оторваться от работы над отделкой одной статуи. А Мирон, скульптор столь великий, что, кажется, он мог в меди запечатлеть души людей и животных, не оставил наследников. Мы же, погрязшие в вине и разврате, не можем даже завещанного предками искусства изучить; нападая на старину, мы учимся и учим только пороку. Где диалектика? Где астрономия? Где вернейшая дорога к мудрости? Кто, спрашиваю я, ныне идет в храм и молится о постижении высот красноречия и глубин философии? Теперь даже о здоровье не молятся; зато, только ступив на порог Капитолия, один обещает жертву, если похоронит богатого родственника, другой - если выкопает клад, третий - если ему удастся при жизни сколотить тридцать миллионов. Даже учитель добродетели и справедливости, Сенат, обыкновенно обещает Юпитеру Капитолийскому тысячу фунтов золота; и чтобы никто не гнушался корыстолюбием, он даже самого Юпитера умилостивляет деньгами. Не удивляйся упадку живописи: людям ныне груды золота приятнее творений какого-нибудь сумасшедшего грека - Апеллеса или Фидия.
LXXXIX.
Но я вижу, ты уставился на картину, где изображено падение Трои поэтому попробую стихами рассказать тебе, в чем дело.
(ВЗЯТИЕ ТРОИ)
Уже фригийцы жатву видят десятую
В осаде, в жутком страхе; и колеблется
Доверье эллинов к Калханту вещему.
Но вот влекут по слову бога Делийского
Деревья с Иды. Вот под секирой падают
Стволы, из коих строят коня зловещего.
Разверзлись недра, вскрыт потайной ковчег коня,
Чтоб в нем укрыть отряд мужей, разгневанных
Десятилетней бойней. Скрылись мрачные
В свой дар данайцы и затаили месть.
О родина! мнилось, прогнан тысячный флот врагов,
Земля от войн свободна. Все нам твердит о том:
И надпись на коне, и лукавый лжец Синон,
И собственный наш разум мчит нас к гибели.
Уже бежит из ворот толпа свободная,
Спешит к молитве; слезы по щекам текут.
Да, слезы рождают радость пугливых душ.
Их прежде страх выжимал... Но вот, растрепав власы,
Нептуна жрец, Лаокоон, возвысил глас,
Крича над всей толпой, и быстро взметнул копье.
Он метит в чрево, но ослабил руку рок,
И дрот отпрянул... Так оправдан был обман.
Вотще вторично он поднимает бессильно длань
И в бок разит секирой двухконечною.
Загудели в чреве юноши сокрытые,
Колосс деревянный дышит страхом недругов...
Везут в коне плененных, что пленят Пергам
И бой закончат новым хитроумием.
Вот снова чудо! Где Тенедос из волн морских
Хребет подъемлет, там, кичась, кипят валы
И, раздробившись, вновь назад бросаются,
Так часто плеск гребцов далеко разносится,
Когда в тиши ночной в волнах корабли плывут
И громко стонет гладь под ударами дерева.
Оглянулись мы: и вот два змея кольчатых
Плывут к скалам, раздувши груди грозные,
Как два струга, боками роют пену волн
И бьют хвостами. В море гривы косматые
Огнем, как жар, горят, и молниеносный свет
Зажег валы, от шипа змей дрожащие...
Онемели все... Но вот в священных инфулах,
В фригийском платье оба близнеца стоят,
Лаокоона дети. Змеи блестящие
Обвили их тела, и каждый ручками
Уперся в пасть змеи, не за себя борясь,
А в помощь брату. Во взаимной жалости
И в страхе друг за друга смерть застала их.
Спешит скорей отец спасать сыновей своих.
Спаситель слабый! Ринулись чудовища
И, сытые смертью, старца наземь бросили.
И вот меж алтарей, как жертва, жрец лежит,