Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сбор грибов под музыку Баха
Шрифт:

РАФАЭЛЛА. Хотелось бы услышать, конечно, объяснения самих родителей…

ИДЗАВА (сурово). Извините… Но их не последует.

ЭЛОИЗА. Это почему же? Пора, мне кажется, все объяснить. Я десять лет вынуждена была заменять мальчику родителей. И я хочу наконец услышать, что скажет обо всем этом его родная мать.

ИДЗАВА. Происходили в жизни вещи, о которых и за гробом нельзя говорить. В мире, где все люди хотели бы прожить в любви и верности друг другу и где на самом деле все до единого вынуждены были быть врагами друг для друга, могли возникать всякие события. И о некоторых из них лучше умолчать, нежели рассказывать.

ЭЛОИЗА. И даже теперь? Когда мы все уже не враги? И не знаем ненависти, а полны одной только любви?

ИДЗАВА (с необыкновенной твердостью). Да. И теперь.

РАФАЭЛЛА. Я думаю, что и действительно – у каждого в жизни найдется нечто, чего не раскрыть и перед самим Господом. И на том – баста! Не допытывайтесь у человека, а спросите лучше у самого себя…

Почему я тогда купила не синие чашки, как намеревалась, а купила дешевую индийскую шкатулку из кости – и однажды, раскрывая ее перед зеркалом, увидела в нем себя на фоне темноты, перед распахнутым в летнюю ночь окном, и в руке у меня была костяная шкатулка с откинутою крышкой, украшенная латунными виньетками, и влетел в комнату и стал громко стукаться о зеркало огромный мохнатый темный мотыль.

ВЕЗАЛЛИ. Вот и я спрашиваю: почему я не СЕБАСТИАН БАХ?

Когда-то я часто обижался на Бога. В раннем детстве обижался на прибитого к распятию худощавого раскрашенного человека, который от невыносимой боли, наверное, глубоко поджимал живот и закатывал глаза, как будто его тошнило. А примерно в том возрасте, когда учился в музыкальной школе, я обижался уже на некоего здоровенного бородатого старика, имя которому было не то Саваоф, не то Иегова. Почему, спрашивал я у каждой ипостаси Бога в разные возрастные периоды своей жизни – почему я СЕБАСТИАНО ВЕЗАЛЛИ? Этот вопрос возникал оттого, что мне так же, как и моей бабушке, были интересны другие люди, неизвестные мне, и другие судьбы, непостижимые для меня, – и совсем не интересна была моя собственная судьба! Даже когда я любил какую-нибудь женщину, например Сильвану, то больше всего волновался тем, где она жила в прошлом, до встречи со мной, с кем имела любовные связи, как это у них происходило, в каком городе закончила она католический колледж и начала самостоятельную жизнь. Представить только – я специально ездил и несколько дней жил один в Милане только для того, чтобы ходить по незнакомым улицам и площадям, воображая, как Сильвана когда-то пробегала здесь, торопясь на занятия, с упавшей на лицо кудрявой прядью, в зеленых гольфиках и белых туфлях, с нарядным рюкзачком за спиною – румяная, стройная, темноглазая, неимоверно прекрасная моя Сильвана!

Обычно обиды мои на Бога случались из-за того, что мне покупали не тот подарок, о каком я просил у Него, или девушка моя вдруг выходила замуж за другого, тем самым ясно давая мне знать, что я ей был, оказывается, совершенно не нужен – никогда не был нужен. Просто раньше для нее ничего лучшего, чем я, не подвернулось. Вот так-то… И за все подобное я обижался, конечно, и на седобородого старца, и на мистическую эклектичную личность, совмещающую воедино Отца, Сына, Духа Святого. И за то еще обижался, что я не СЕБАСТИАН БАХ. Уж это было у меня постоянно, неизменно.

ЭЛОИЗА. У нас у всех должна быть только одна любовь. Это Любовь к Нему. Как можно обижаться на Него? Ведь благодаря Ему мы здесь. И Он всегда с нами.

Я никогда не знала мужчины, и о том, как он устроен, я как следует узнала только потому, что была приставлена к уходу за маленьким японским мальчиком. Два раза в неделю я должна была его купать в ванной… В самом начале, когда стала я купать мальчика, он – подумать только! – так стеснялся, что не давался подмывать себя и однажды даже укусил меня за палец. А ведь человеку было-то всего два года и несколько месяцев от роду! И он уже знал стыд, как прародители наши АДАМ и ЕВА после своего грехопадения! Подумать только.

Я залила рану раствором бриллианТИНА. с тревогой думая, нет ли какого-нибудь заразного микроба во рту этого японского мальчишки, – и тут увидела, что мой звереныш, которого я только что как следует отшлепала за его выходку, торопливо вылез из ванны и, прикрывая обеими руками свой крошечный стручок, сгорбясь по-стариковски, кинулся бежать вон из ванной комнаты. Я едва успела догнать его у самого выхода из дома. Спрашивается, куда бы он побежал в голом виде зимой, когда Лондон уже был весь заляпан мокрым снегом, потому что накануне был сильный снегопад, а вслед за этим тут же прошел дождь?

В Лондоне при густом тумане едва бывало видно в трех шагах, и туман всегда имел привкус дыма, словно то был воздух самой преисподней.

РАФАЭЛЛА. Мохнатый ночной мотыль вдруг как-то стремительно и нелепо метнулся к шкатулке и влетел туда, скорее, шлепнулся, едва уместившись в крохотной, чуть поболее пудреницы, костяной коробочке. Я быстро прихлопнула крышку и закрыла ее на защелку. И в таком виде задвинула индийскую шкатулочку в глубину самой высокой полочки в своем секретере. И больше не открывала ее в течение всей своей жизни.

Дело в том, что тогда мне, тридцатидвухлетней цветущей женщине, магистру искусств, музыковеду, подумалось перед зеркалом, отражавшим ночную темноту в раскрытом окне, что черный мотыль, влетевший в костяную коробочку, был моей смертью. Да, смертью. Ясно об этом подумалось: «Это моя смерть», – когда вначале мотыль стал летать вокруг меня, шелестя крыльями. И потом: «Это была моя смерть», – когда я пленила мохнатое насекомое, захлопнув крышку шкатулочки.

И вот в старости, как раз в самый год своей смерти, я еле отыскала среди всякого хлама, накопившегося за всю жизнь, эту костяную коробочку с потемневшими латунными украшениями. Я раскрыла коробочку и увидела, что высохший мотыль рассыпался, распался на отдельные бесформенные кусочки. В этом унылом крошеве смерти ничего страшного не было. И мне даже грустно не стало. И лишь ясно возникло тогда в моих глазах:

как я сидела перед зеркалом, где отражались мои обнаженные плечи —

на которые я теперь, то есть беззубой старухой, смотрела с холодной яростью. Ведь не было ничего утешительного в том, что я увидела… И распространяться о той бессильной зависти, с которой моя старость смотрела на мою же молодость и красоту, никогда бы я не стала – ни на том свете, ни на этом. Но пришла вот такая минута, и я чувствую, что, как когда-то, в минуты самые трудные и необъяснимые, мне захотелось одного: чтобы никто, муж ли, дети, неожиданная гостья или просто даже заморская служанка ТИНА, филиппинка, не вошел бы в мою комнату, чтобы никто не нарушил моего уединения и не отнял бы у меня моих воспоминаний, – так и теперь, в эту минуту и час, мне не хочется ничего никому говорить, ничего ни от кого слышать. Я хочу вспоминать прошедшую жизнь молча, в грустном недоумении абсолютного одиночества… Я снова желаю побывать в одиночестве, при котором рядом не было бы ни даже моего Ангела-хранителя, никакого любимого, ближнего – никого…

Но сущностью того Ангела, под покровительством которого образовалась в мире моя душа, было любопытство и сострадание к ближнему. И мне предлагается – очевидно, моим Ангелом – вновь переживать (забыв о собственных самых горьких переживаниях), воображать чью-то далекую жизнь, которая никоим образом никогда не коснется моей собственной…

Вот поэтому от минуты прискорбного созерцания старухою своих розовых прелестей молодости я мгновенно перелетаю к тому драматическому моменту, когда укушенная за палец ЭЛОИЗА догоняет в холле сумрачного аристократического дома совершенного голого, мокрого, дрожащего от холода и дикого внутреннего напряжения двухлетнего японского самурая. Ибо дух этого ребенка, как я угадываю теперь, был поистине самурайским.

ТАНДЗИ. Как интересно услышать о себе подобные вещи и даже как бы увидеть себя глазами каких-то неведомых свидетелей своей жизни. Это как посмотреть чужое кино – тот самый кинофильм, который есть у каждого, кто когда-нибудь жил на свете, и который будет демонстрироваться в темноте бесконечного киносеанса – до скончания веков, когда «времени больше не будет».

У маленького мальчика, которого на коленях держал отец, голова была под черной, накрывавшей его до самых плеч вязаной шапочкой-«ниндзя», на ней спереди имелась оставленная для глаз дыра. Отец не догадался стянуть эту шапочку с ребенка, хотя тому было душно и жарко перед ярко пылающим камином. Узеньким коленям мальчика, затянутым в зеленые колготки, стало нестерпимо горячо вблизи огня, и мальчик тихонько заныл. Однако отец по-прежнему не обращал на него внимания и разговаривал с сэром ЭЙБРАХАМСОМ, который сидел в кресле напротив, и у того на лице, освещенном беглым каминным пламенем, было его постоянное и неизменное выражение. Как будто он взял в рот и держал там комочек чего-то кислого, от чего избавиться пока что никак нельзя, и сэр ЭЙБРАХАМС решил вытерпеть все до конца, проявляя надлежащую благовоспитанность и выдержку. По отношению к собеседнику он был подчеркнуто вежлив, терпелив и предельно внимателен.

Поделиться с друзьями: