Сборник диктантов по русскому языку для 5-11 классов
Шрифт:
Гусеница росла, конечно, но этот рост никак не соответствовал количеству поедаемой пищи. Она ела впрок, и избыток съеденного прятался, сжимался где-то в тайниках ее существа, в запасы энергии превращался, для проявления которой должен когда-то прийти свой срок. Это была великая и страшная еда, далеко превышающая потребности ее теперешней жизни, в будущее направленная, такое еще далекое. Возможно, оно мерещилась ей в неких туманно-радостных картинках, а, может, и нет.
Когда листья начали становиться жесткими и желтыми, она перестала есть и поползла уже по-иному, чем прежде, не листья меняя, а ища укромной, безопасной тесноты. И нашла ее – в щели подгнившего бревна. Наступал конец первой ее жизни, и она потянула изо рта тончайшую, упругую нить и начала наматывать ее на себя. Нить укладывалась за рядом ряд, оболочку образуя, покров, кокон. Саван, может быть. Закончив ткать его и в него заворачиваться, она замерла, оцепенела совершенно, будто умерла.
Громадное, многомесячное время ее второй жизни сначала не существовало для нее. Она находилась на грани с небытием, во тьме глубокой, да и сама была тьмой. Но вот от толчка, приказа извне или изнутри, та энергия, которую она накопила великой своей летней едой, очнулась в ней. Очнулась и начала работать – безостановочно, неутомимо, с мукой и наслаждением для нее. Ее длинное, унылое тело, покрытое коконом, стало размягчаться, расплываться, исчезать, превращаясь понемногу во что-то совсем иное. Какие-то струны натягивались в ее однообразной массе, стержни проступали, кольца замыкались и твердели. Она рождалась, творилась заново для еще одной жизни, и материалом творения была она прежняя, не знавшая ничего, кроме еды.
Кокон-саван слабел и давал разрывы от напора изнутри, и вот весь распался, наконец, и она, новая, для третьей жизни рожденная, оказалась в древесной щели под весенним солнцем.
Она была бабочкой теперь и долго-долго сидела, прогревалась, высыхала, силой наливалась изнутри. Потом раскрыла, разлепила наконец крылья, вверх-вниз ими повела, головкой покрутила, глаза всевидящие напрягла – вся такая ясная, легкая, упругая, сложно-тонкая, родственная воздуху и небу, а не земле. Нужно было уходить в это родственно-близкое, сливаться с ним. И она полетела, и воздух с небом мгновенно приняли ее, как дочь свою, как принимали они и птиц, и пчел, и лепестки цветов на ветру.
Она не то чтобы училась летать, она вспомнила умение полета, с каждым днем бывая в воздухе все дольше. Да и не просто летала она, а танцевала танец радости и свободы, чувствуя, что в нем и суть ее, и цель. Ела она тоже легко, радостно и совсем недолго – опускалась на цветок, проникала хоботком в глубину его сладостную, пила нектар и улетала, опять сливаясь с воздухом и небом. И вся она была в этой своей третьей и последней жизни воплощенной свободой и красотой.
19
Хотя для настоящего охотника дикая утка не представляет ничего особенного, но, за неимением другой дичи (дело было в начале сентября), мы отправились в Льгов. Льгов – большое степное село, расположенное на болотистой речке Росоте. Эта речка верст за пять от Льгова превращается в широкий пруд, заросший густым тростником. Здесь водилось бесчисленное множество уток. Мы пошли с Ермолаем вдоль пруда, но, во-первых, у самого берега утка не держится, во-вторых, наши собаки не были в состоянии достать убитую птицу из сплошного камыша. «Надо достать лодку, пойдемте назад в Льгов!» – промолвил наконец Ермолай. Через четверть часа мы, сев в лодку Сучка, когда-то господского рыболова, плыли по пруду. К счастью, погода была тихая, и пруд словно заснул. Наконец мы добрались до тростников, и пошла потеха.
Утки, испуганные нашим неожиданным появлением, шумно поднимались и, кувыркаясь в воздухе, тяжело шлепались в воду. Всех подстреленных уток мы, конечно, не достали. Владимир, к великому удивлению Ермолая, стрелял вовсе не отлично. Ермолай стрелял, как всегда, победоносно. Я, по обыкновению, – плохо.
Погода стояла прекрасная, и, ясно отражаясь в воде, белые круглые облака высоко и тихо неслись над нами.
Когда мы уже собирались вернуться в село, с нами случилось неприятное происшествие.
К концу охоты, словно на прощанье, утки стали подниматься такими стаями, что мы едва успевали заряжать ружья. Вдруг от сильного движения Ермолая – он старался достать убитую птицу и всем телом налег на край – наше ветхое судно наклонилось и торжественно пошло ко дну, к счастью, не на глубоком месте. Через мгновение мы стояли в воде по горло, окруженные всплывшими телами мертвых уток. Теперь я без хохота вспомнить не могу испуганных и бледных лиц моих товарищей (вероятно, и мое лицо не отличалось тогда румянцем), но в ту минуту, признаюсь, мне и в голову не приходило смеяться.
Часа два спустя мы, измученные, грязные, мокрые, достигли наконец берега и развели костер. Солнце садилось, и широкими багровыми полосами разбегались его последние лучи.
(По И. Тургеневу)
20 Луга цветут
Первые цветы всегда яркие, чтобы привлечь к себе насекомых-опылителей: медуница, мать-и-мачеха, сон-трава. Потом все одевается в золотое: лютик, одуванчики, примулы, калужницы, чистотел, купальница. Следом за золотым новый наряд – белый: звездчатка, белая кашка, ландыши, ромашки, дягиль. А в середине июня перемешаются все краски на лугу: белые и желтые, красные и голубые, серебристые и бронзовые, малиновые и сиреневые.
Луг Марьиного дола весь в манжетках. Хотя цветки у нее невзрачные, желтовато-зеленые, но мимо не пройдешь, обязательно остановишься полюбоваться крупной и живой жемчужиной-каплей, что осталась после росы на широком, воронкой, листе. А ближе к лесу, в тени – герань, синюха и шапки дягиля: синее-синее, сиреневое – и все рядом.
Склон за Редкими соснами примулы украсили в желтое. А ниже – целое ожерелье буйно цветущей земляники.
Ближе к озеру, по низине, приютились незабудки. Их много, они так мелки и чисты, что рябит в глазах от бирюзовой каемочки у воды.
И чем дальше уходишь луговой тропинкой, поросшей мелким спорышем, тем разнообразнее цветы и травы, тем роскошнее мир лугов. Еще не отцвели подорожники, не поникли сиреневые колокольчики, не отгорели жаром одуванчики, а уже забелели ромашки, засинел дикий горошек, зажгла красные огонечки гвоздика. И засияли новые радуги над лугом. Зардели багрянцем высокие столбунцы, одевается в сиреневое мятлик, зарыжел тычинками лисохвост, а ближе к лесу, будто пояс от зари, розовая полоска соцветий раковой шейки.
Раскустилась ежа, ее колоски-мочки то еще зеленые, то уже бронзовые, переливаются на солнце, блестят. И луговая овсяница уже набирает свои зернышки-овсинки. А еще тут клевер белый и клевер красный, алая смолка и поникшая смолевка, раскидистый тысячелистник, кровохлебка, вероника.
Это уже настоящее половодье красок, а молодое лето все мешает их, мешает. Они гуще, ярче, разнообразнее. И не остановится, не успокоится никак, видно, не подберет еще необходимый колер.
Июньские росы легкие, недолгие. Быстро сушит луг. Поднимаются головки колокольчиков, выпрямляется мятлик, дрема, просыпаются шмели и пчелы, бабочки и жуки, комарики и мошки. А тут и птицы радуются, поют на все голоса. И зазвенел луг, заблагоухал. И никак не налюбуешься, не надышишься и пряной зеленью, и медом, разлитым в воздухе. А ведь еще не цветут душица, донник и таволга, в которых так много пахучего вещества – кумарина.
Как все-таки прекрасен мир лугов во всем своем многообразии!
21
Песчаная отмель далеко золотилась, протянувшись от темного обрывистого, с нависшими деревьями, берега в тихо сверкающую, дремотно светлеющую реку, пропавшую за дальним смутным лесом.
Вода живым серебром простиралась до другого берега, а ветер, настоянный на полевых травах, едва приметно колеблет молодую поросль, стелющуюся по карнизам крутого берега.
Задумчивая улыбка, не нарушаемая присутствием человека, лежит на всем: на синеве неба, на лениво-ласковой реке, зыблющейся под ветром, – и кажется, что эта улыбка так же таинственна, как и вся жизнь природы. Даже наполовину вытащенный дощаник, выдолбленная из дерева лодка, кажется не делом человеческих рук, а почернелым от времени, свалившимся с родного берега лесным гигантом, а рыбачья избушка, приютившаяся под самым обрывом, напоминает не что иное, как старый-престарый гриб.