Сборник статей, воспоминаний, писем
Шрифт:
Качалову был органически близок весь душевный строй Чехова, в особенности его коренной, глубочайший оптимизм, который Горький называл "необходимой нам нотой бодрости и любви к жизни". В. И. не играл в чеховских пьесах: он в них "жил". По его личному признанию, "просто так приходил в театр отдохнуть в чеховских буднях, в чеховском уюте" {"У Качалова". "Современный театр", 1928, No 2.}. Так было и с "вечным студентом" Петей Трофимовым. "Роль эта родилась у меня без всяких мук",-- говорил Качалов Эфросу. Он играл Петю с редким артистическим тактом. Душевной организации Качалова был интимно близок образ "облезлого барина", "недотепы", искавшего высшего смысла жизни, питавшего отвращение к буржуазно-помещичьей действительности и крепко верившего, что "вся Россия -- наш сад". Зрители сближали этого юного энтузиаста и чеховскую Аню с другой знакомой молодой парой на картине Репина "Какой простор!" Этот бег навстречу наплывающей волне вызывал разные ассоциации -- вплоть до "Сокола" и "Буревестника". Это была мечта о строительстве "нового сада", новой России.
После Цезаря Качалов был неузнаваем в этой роли. Лицо, фигура, речь стали совсем другими. В качаловском Пете современники узнавали знакомую фигуру студента в старой тужурке, некрасивого, с красноватым лицом, в никелевых очках, с редкой растительностью где-то у подбородка. Зрителя трогала и волновала не только убеждающая нота качаловского предвидения: "Я уже предчувствую счастье, Аня, я уже вижу его..." Петю -- Качалова любили в каждой сцене: и в его чудаковатой непосредственности в сцене 3-го акта с Раневской, и в эпизоде с калошами, и в его столкновении с Лопахиным, и особенно -- во 2-м акте "Вишневого сада", где он больше слушает и понимает самого себя, чем других, но крепко верит, что "человечество идет к величайшему счастью". Воображение зрителя легко переносило такого Трофимова куда-нибудь на сходку или в студенческое общежитие на Бронной, где он горячился в спорах с товарищами, такими же студентами-бедняками.
Для самого Василия Ивановича Чехов остался навсегда "неиссякающим живительным источником правды на сцене, в каждой репетиции, в любом спектакле до сих пор" {"Правда", 19 октября 1938 г.}. Творчество Чехова и Горького было той основой, на которой вырос Качалов -- любимый актер русской демократической интеллигенции.
В июле пришла весть о смерти Чехова. В это же лето умерла в Вильно мать Василия Ивановича.
По-видимому, перед новым сезоном Качалов получил от М. Ф. Андреевой предложение уйти из МХТ (М. Ф. в это время числилась в отпуске) и вступить в какой-то новый театр {Можно предполагать, что речь шла о проекте организации нового театра во главе с Горьким и о слиянии его с труппой театра Комиссаржевской (см.: И. Груздев. А. М. Горький. Краткая биография. Гослитмузей, М., 1946).}. Предложение было передано через С. Т. Морозова. Качалов ответил не сразу и ответил отрицательно. Уже в эти ранние годы определилось исключительное отношение Качалова к Станиславскому. "Этот необыкновенный человек имеет надо мной и власть необыкновенную",-- писал он М. Ф. Андреевой и, признавшись, что в нем заговорили "благородные чувства, какие редко, может быть, раз в жизни вдруг заговорят в человеке", продолжал: "Вы легко поймете, какое это чувство, если вспомните, что сделал для меня Станиславский. Я, конечно, говорю не о том, что я обязан ему своим положением, успехом, некоторым именем и т. д. Все это суета. Я говорю о том, что он разбудил во мне художника, хоть маленького, но искреннего и убежденного художника. Он показал мне такие артистические перспективы, какие мне и не мерещились, какие никогда без него и не развернулись бы передо мной. Это дорого, это обязывает, это вызывает благодарность" {Архив В. И. Качалова. Музей МХАТ.}.
"Иванов" был первой чеховской пьесой, которая шла в Художественном театре после смерти автора (19 октября 1904 года). Образ качаловского Иванова появился в предгрозовой, предреволюционной атмосфере, когда зрительный зал реагировал не столько на спектакль и игру актеров, сколько на общественные события и на затронутый Чеховым и театром большой вопрос русской жизни,-- вопрос об исторической роли русской интеллигенции. Противоположные мнения столкнулись в спорах о том, удалось ли Качалову показать в Иванове недавнего большого и сильного человека или артист ограничился только показом человека сломленного. В. В. Вересаев, например, просто не пошел смотреть этот спектакль, потому что, читая пьесу, решил, что Иванов "слякотный, противный нытик", а когда из отзывов критики узнал, как играл его Качалов, то решил, что тут проявилась "качаловская способность облагораживать людей" {В. В. Вересаев. О Качалове. "Литературная газета", 10 февраля 1945 г.}. Одни обвиняли артиста в вялости и сухости, другие -- в отсутствии у качаловского Иванова достаточной иронии над собой. Многих покоряла гармоничность качаловского образа, отсутствие грубых, крикливых эффектов, изящество и благородство. Особенную искренность находили в сцене нарастающего гнева в третьем акте, в разговоре с Шурой. Тонко передавалась Качаловым подмеченная им в Иванове "рисовка человека, привыкшего, что к нему прислушиваются" (П. Ярцев), и исчезновение этой позы, когда подлинная измученность брала верх. Убедительным казалось раскрытие жестокой правды финальной сцены с характерным для такого Иванова возгласом: "Заговорил прежний Иванов!" Особенно взволнованно воспринимал этот качаловский образ молодой зритель, понимавший, что самоубийством чеховского Иванова так же, как и падением горьковского Барона на "дно", Качалов доказывал, что "жить так больше нельзя".
В этот период московский обер-полицмейстер Трепов, махровый реакционер, в связи с выступлениями артистов Художественного театра в студенческих концертах с общественной целью (а Качалов систематически выступал в пользу нуждающихся студентов), собирал сведения о степени благонадежности ряда московских театральных деятелей. В областном историческом архиве обнаружено среди материалов московского учебного округа дело "О запрещении публичных лекций и литературных чтений". Дело возникло в начале 1904 года. Кроме Качалова, были затронуты А. И. Адашев, Г. С. Бурджалов и Вл. И. Немирович-Данченко, последний как инициатор устройства в МХТ "утренников" "в видах привлечения на них рабочих". Впоследствии эти утренники, говорилось в донесении, послужили сближению рабочих с интеллигенцией с пропагандистской целью. "Артист Художественного театра Василий Иванов Качалов" был назван в донесении "личностью политически неблагонадежною".
После "Иванова" в сезоне 1904/05 года у Качалова не было интересной работы. Тусклые роли на материале сомнительного литературного достоинства. Промелькнула в репертуаре пьеса П. Ярцева "У монастыря", где у Бартеньева -- Качалова звучала, по словам одного из рецензентов, "настоящая жизнерадостная молодость".
Обстановка в стране становилась все более напряженной. Грянула весть о расстреле мирной демонстрации рабочих перед Зимним дворцом.
Художественный театр искал пьесу, в которой он мог бы откликнуться на развертывающиеся в стране события. Но такой пьесы найти не удалось. 28 января 1905 года МХТ поставил двухактную драму С. Найденова "Блудный сын". Может быть, в истории Максима Коптева, пытающегося порвать со своей буржуазной средой, режиссура МХТ надеялась найти материал для больших социальных обобщений. Но, конечно, пьеса не давала для этого ни малейших оснований. О Качалове -- исполнителе роли Максима Коптева -- рецензент писал: "Качалов глубоко и искренне, хотя и не без некоторой "робости", провел заглавную роль".
31 марта была поставлена популярная в России ибсеновская драма "Привидения". Качалову пришлось играть роль пастора Мандерса, в котором сосредоточены предрассудки и верования буржуазного круга, доведшие семью Альвинг до трагической развязки. Качалов обличал этого торгаша совестью, особенно сильно подчеркивая в финале пьесы его эгоистический расчет, его подлинный цинизм, обнажая полную несостоятельность принципов, которые Мандерс защищает. Либеральная пресса нашла этот акцент излишним.
8 октября 1905 года Н. Э. Бауман вышел, после 16-месячного заключения, из московской Таганской тюрьмы. В один из октябрьских дней он пришел к Качалову. "Я расстался с ним буквально накануне его убийства,-- рассказывал В. И.
– - Уходя, он сказал: "Увидимся теперь, если не завтра или послезавтра, то во всяком случае при совсем других обстоятельствах, совсем других,-- подчеркнул он слово "совсем",-- при гораздо лучших обстоятельствах". Я запомнил эту его фразу. Потом записал ее в свой дневник" {"Театральная неделя", 1941, No 11.}.
Хотя с января 1904 года Художественный театр начал готовить "Горе от ума" и в дальнейшем был намечен "Бранд", в сезоне 1905/06 года прошла только одна премьера -- "Дети солнца" Горького (24 октября). Обстановка была тревожной. Вслед за царским манифестом прокатилась в провинции волна еврейских погромов. Черная сотня готовила погром интеллигенции. "До начала премьеры по городу пронесся слух,-- вспоминал Качалов,-- что черносотенцы, считавшие Горького и нас врагами "царя и отечества", совершат во время спектакля нападение на Художественный театр" {В. И. Качалов. Из воспоминаний. "Ежегодник МХТ" за 1943г.}.
Атмосфера ожидания черносотенного погрома интеллигенции, по-видимому, была причиной того, что ни режиссура, ни актеры не услышали в пьесе той иронической интонации, в которой был написан Горьким образ Протасова. Для театра термин "интеллигенция" продолжал звучать нерасчлененно, тогда как общественные события давно противопоставили интеллигенцию, идущую с народом, буржуазной интеллигенции. В пьесе вскрывалась слепота, оторванность молодого ученого Протасова от того, что совершается в стране, в ее широких массах. Протасов не хочет "бури", он "смотрит в микроскоп", хочет быть только ученым, замкнуться в своей науке. Сестра Протасова Лиза о таких, как он, говорит: "Вы оставили людей далеко сзади себя... Вы хотите жить, наслаждаясь и не замечая ничего грубого, страшного". Аполитизм Протасова объективно враждебен революции.
Кого же играл Качалов? Горький в этот период мало бывал в театре, почти не помогал режиссуре, всецело погруженный в революционные события. В центре режиссерского замысла оказалась трагедия одиночества оторванной от масс интеллигенции. Но и этой теме не было дано всестороннего освещения. Качалов, работая над ролью Протасова, как всегда, искал "живую модель" и остановился на фигуре талантливого физика П. Н. Лебедева, профессора Московского университета, "пользовавшегося огромной любовью студенчества, обаятельного в кругу своей семьи и друзей, сосредоточенного на своей науке, глухого к шуму "улицы", к гулу надвигавшейся первой революции" {В. И. Качалов. Из воспоминаний. "Ежегодник МХТ" за 1943 г.}. Качалов, весь под обаянием талантливого физика, играл, в сущности, не Протасова, а Лебедева, того Лебедева, который через шесть лет, в 1911 году, уйдет из Московского университета в знак протеста против реакционной деятельности министра Кассо. "Образ стал обаятельным, трогательным, хрупким, влекущим",-- писал С. Н. Дурылин.
Напряженностью общественно-политической атмосферы вокруг театра объясняется реакция зрительного зала на "народную" сцену спектакля. "Как только из-за кулис донеслись первые голоса наступающей толпы...-- рассказывает Вл. И. Немирович-Данченко в книге "Из прошлого", -- публика сразу насторожилась, с приближением шума заволновалась, загудела, начала оглядываться, вставать. Когда же показался пятящийся задом и отмахивающийся платочком Качалов, а за ним группа штукатуров с угрожающими жестами, то в зале поднялся шум, крики... Мою артель штукатуров публика приняла за черносотенцев, которые пришли громить театр... Один молодой профессор готов был присягнуть, что видел в руках этих черносотенцев несколько револьверов, направленных на Качалова". Спектакль с трудом был доведен до конца.