ЖАНРЫ

Сцены из провинциальной жизни
Шрифт:

Именно у Шуберта он научился сублимировать любовь, писал он. До тех пор пока он не встретил меня, он не понимал, почему темп в музыке так называется. «Темп — это неподвижность, неподвижность — это темп». Это еще одна фраза, над которой я ломала голову. Что он имел в виду и почему писал мне подобные вещи?

У вас хорошая память.

Да, с памятью у меня все в порядке. Мое тело — совсем другая история. У меня артрит, вот почему я хожу с палочкой. Это называют проклятием балерин. А какая боль, вы представить себе не можете, какая боль! Но я очень хорошо помню Южную Африку. Помню квартиру, в которой мы жили в Уинберге и куда мистер Кутзее пришел пить чай. Я помню гору, Тейбл-Маунтин. Квартира была прямо под горой, так что днем там не было солнца. Я ненавидела Уинберг. Ненавидела все то время, которое мы там провели, — сначала когда муж был в больнице, а потом после его смерти. Мне было очень одиноко, даже не могу выразить, как одиноко. Хуже, чем в Луанде, — из-за одиночества. Если бы Кутзее предложил нам дружбу, я была бы с ним не столь сурова, не столь холодна. Но меня не интересовала любовь, я все еще была слишком близка к мужу, все еще горевала о нем. А он был просто мальчиком, этот Кутзее. Я была женщиной, а он — мальчиком. Он был мальчиком в том же смысле, что и священник: мальчик и мальчик, пока однажды вдруг не становится стариком. Сублимация любви! Он предлагал научить меня любви, но чему же мог научить меня такой мальчик, как он, мальчик, ничего не знавший о жизни? Возможно, это я могла бы его научить. Но он меня не интересовал. Я просто хотела, чтобы он держался подальше от Марии Регины.

Вы говорите, что, если бы он предложил вам дружбу, все было бы иначе. Какого рода дружбу вы имеете в виду?

Какого рода дружбу? Я вам скажу. Долгое время после того, как на нас обрушилось несчастье, несчастье, о котором я вам говорила, мне приходилось бороться с бюрократией — сначала из-за компенсации, потом из-за бумаг Жоаны: Жоана родилась до того, как мы поженились, так что юридически она не являлась дочерью моего мужа, не была даже его падчерицей, — но не стану утомлять вас деталями. Я знаю, что в каждой стране бюрократия — это лабиринт, и я не хочу сказать, что в Южной Африке она самая худшая, но мне приходилось простаивать день за днем в очередях, чтобы получить печать, печать на один документ, печать на другой, и всегда, всегда оказывалось, что это не тот кабинет, не тот отдел или не та очередь.

Если бы мы были португальцами, все было бы иначе. В те времена в Южной Африке было много португальцев, которые приехали из Мозамбика, Анголы и даже с Мадейры, и были организации, которые помогали португальцам. Но мы были из Бразилии, и не существовало правил для бразильцев, не было прецедента, и для бюрократов мы были все равно что существа, прилетевшие в их страну с Марса.

И была еще проблема с моим мужем. Вы не можете это подписать, ваш муж должен прийти и подписать, говорили они мне. Мой муж не может подписать, он в больнице, отвечала я. Тогда отвезите эту бумагу к нему в больницу, дайте подписать и привезите обратно, говорили мне. Мой муж не может ничего подписать, отвечала я. Он в Стикленде, разве вы не знаете, что такое Стикленд? Тогда пусть он поставит крестик, говорили мне. Он не может поставить крестик, иногда он не может даже дышать, отвечала я. Тогда мы ничем не можем вам помочь, говорили мне. Идите в такой-то кабинет и расскажите вашу историю — может быть, там вам смогут помочь.

И все это мне приходилось делать одной, без всякой помощи, с моим скверным английским, который я учила в школе по учебникам. В Бразилии мне было бы легче, в Бразилии есть люди, которых мы называем despachantes, помощники: у них есть связи в правительственных офисах, они умеют провести ваши бумаги через лабиринт, вы им платите, и они в два счета выполняют за вас всю неприятную работу. Вот что мне нужно было в Кейптауне: помощник. Кто-то, кто облегчил бы для меня это дело. Кутзее мог предложить мне такую помощь. Стать помощником для меня и защитником для девочек. Тогда, хотя бы на минуту, хотя бы на день, я могла бы позволить себе стать слабой, обычной слабой женщиной. Но нет, я не могла расслабиться — иначе что бы с нами стало, с моими дочерьми и со мной?

Знаете, иногда, когда я тащилась по улицам этого уродливого, продуваемого всеми ветрами города из одного офиса в другой, я слышала, как у меня из горла вырывается тихий крик, такой тихий, что никто вокруг меня не мог его услышать. Я была в беде. Я была как животное, которое скулит в беде.

Позвольте сказать пару слов о моем бедном муже. Когда утром после нападения открыли склад и обнаружили его, лежащего в луже крови, все были уверены, что он мертв. Хотели отвезти его прямо в морг. Но он не был мертв. Он был сильным человеком, он все боролся и боролся со смертью, не подпускал к себе смерть. В городской больнице (не помню ее названия, это известная больница) ему делали операции на мозге — одну за другой. Потом перевели его оттуда в больницу под названием Стикленд, которую я уже упоминала, которая находится за городом, в часе езды на поезде. Воскресенье было единственным днем, когда разрешалось посещать больных, и каждое воскресное утро я садилась на поезд в Кейптауне, а днем возвращалась обратно. Это еще одна вещь, которую я помню, как будто это было вчера: печальные поездки туда и обратно.

У мужа не было никакого улучшения, никаких перемен. Неделя за неделей я приезжала, а он лежал в той же позе, что и раньше, с закрытыми глазами, вытянув руки по бокам. Голову ему обрили, так что были видны швы на черепе. И долгое время его лицо было покрыто проволочной маской там, где делали пересадку кожи.

За все время пребывания в Стикленде муж ни разу не открыл глаза, ни разу не увидел меня, ни разу меня не услышал. Он был жив, он дышал, но пребывал в такой глубокой коме, что все равно что был мертв. Официально я не была вдовой, но что касается меня, то я уже была в трауре — по нему и по всем нам, оставшимся без средств, беспомощным в этой жестокой стране.

Я просила перевезти его в нашу квартиру в Уинберге, чтобы я могла сама за ним ухаживать, но его не отпускали. Мы еще не сдались, говорили мне. Надеялись, что электрический ток, который пропускали через его мозг, внезапно сделает фокус (так они выражались).

Итак, они держали его в Стикленде, эти доктора, чтобы делать над ним фокусы. В других отношениях он был им безразличен, это был незнакомец, человек с Марса, который должен был бы умереть, но все не умирал.

Я обещала себе, что, когда они откажутся от электрического тока, я заберу его домой. Тогда он смог бы умереть достойно — наверно, ему бы этого хотелось. Потому что, хотя он был без сознания, я знала, что в глубине души он чувствует унизительность того, что с ним происходит. И если бы ему позволили умереть достойно, в мире, мы бы тоже почувствовали облегчение, я и мои дочери. Тогда мы могли бы плюнуть на эту проклятую землю Южной Африки и уехать. Но они так и не отпустили его — до самого конца.

Итак, я сидела у его кровати, воскресенье за воскресеньем. «Никогда больше женщина не посмотрит с любовью на это изуродованное лицо, — говорила я себе, — так пусть хоть я буду смотреть без дрожи».

На соседней койке, помню (там была по крайней мере дюжина коек, втиснутых в палату, рассчитанную на шесть), лежал старик, такой тощий, такой мертвенно-бледный, что кости его запястий и крючковатого носа чуть ли не прорывали кожу. Хотя у него не было посетителей, он всегда бодрствовал в то время, когда я приходила. И смотрел на меня своими водянистыми голубыми глазами. «Пожалуйста, помогите мне, — казалось, говорил он, — помогите мне умереть!» Но я не могла ему помочь.

Слава Богу, Мария Регина никогда не посещала это место. Психиатрическая клиника — неподходящее место для ребенка. В первое воскресенье я попросила Жоану поехать со мной, чтобы помочь разобраться с незнакомыми поездами. Даже Жоана вернулась оттуда подавленная — не только зрелищем, которое представлял ее отец, но и вообще увиденным в этой больнице, тем, чего не должна видеть девушка.

Почему он должен здесь находиться, спросила я доктора — того, который говорил о фокусах. Он же не сумасшедший, так почему он должен находиться среди сумасшедших? Потому что у нас есть оборудование для такого рода случаев, ответил доктор. Мне бы следовало спросить, что это за оборудование, но я была слишком расстроена. Позже я это выяснила. Он имел в виду аппаратуру для шока, от которого тело моего мужа билось в конвульсиях: они надеялись таким образом сделать фокус и вернуть его к жизни.

Если бы я вынуждена была проводить все воскресенье в этой переполненной палате, клянусь, я бы сошла с ума. Я делала перерывы, прогуливалась по территории больницы. У меня была любимая скамья под деревом, в уединенном уголке. Однажды, приблизившись к своей любимой скамье, я увидела, что на ней сидит женщина с ребенком. Почти повсюду, в общественных парках, на платформах станций и так далее, скамьи были помечены: «Белые» и «Не белые», однако на этой не было надписи. Я сказала женщине: «Какой хорошенький ребенок», — или что-то в этом духе, желая выказать дружелюбие. У нее сделалось испуганное выражение лица. «Dankie, mies», — прошептала она, что означало: «Благодарю вас, мисс», и, подхватив младенца, удалилась.

«Я не такая, как они», — хотелось мне крикнуть ей вслед. Но я, разумеется, этого не сделала.

Я хотела, чтобы время проходило быстрее, и одновременно не хотела этого. Я хотела быть рядом с Марио и в то же время хотела быть подальше, быть свободной от него. Вначале я брала с собой книгу, намереваясь сидеть рядом с ним и читать. Но я не могла читать в этом месте, не могла сосредоточиться. Я думала: «Нужно заняться вязанием. Я бы могла связать несколько покрывал для постели, пока жду, чтобы прошло это вязкое, тяжелое время».

Поделиться с друзьями: