Счастливчик Пер
Шрифт:
— Да, конечно, — сказал пастор. — Сравнение между маленькой родиной и чудесами большого мира часто печалит нас в молодости. Думаю, впрочем, что и труды Натана тоже сыграли здесь свою роль, как уже сыграли для великого множества людей, увлеченных прогрессом. Разве я не прав?
Пер пытался возразить. Ведь Натан — чистейшей воды эстет. Эта фигура завершает определенный период в развитии цивилизации, и если его можно причислить к творцам нового времени, но только в том смысле, что он подготовил для него почву. Но понять новое время он не может.
— Ах, вот вы как думаете? Гм, гм! — Пастор усиленно задымил своей трубкой и умолк. То, что учение Натана можно считать уже пройденным этапом, явилось для него полной неожиданностью и сбило его с толку. И хотя ему очень бы хотелось поговорить об этом, он счел за благо не вдаваться в подробности, опасаясь новых неожиданностей.
— Значит, вы все же признаете, что Натан имел огромное влияние на развитие современной молодежи? — продолжал пастор, в соответствии с заранее намеченным планом беседы. — Меня, с моей стороны, больше всего, разумеется, занимает религиозная сторона дела. Так, например, я думаю, что даже вы несколько отошли от церкви, хотя вы и сын пастора, и что Натан в известной мере несет ответственность за это.
Пер не стал спорить, однако повторил, что труды Натана только подкрепили те взгляды, которые начали у него складываться еще в родительском доме.
— Подумать только! Неужели вы так рано отбились от божьего стада?
— Вот именно! — вызывающе сказал Пер.
Пастор скорбно покачал головой.
— Ах, ах! Тем хуже, тем хуже. Как я уже говорил вам при первой встрече, я не знал лично вашего покойного батюшку, но мне известно, что у него был несколько узкий и односторонний взгляд на многие жизненные явления, как у всякого лютеранина старого закала. Ох, уж эта мне ложно понятая правоверность! Тяжким кошмаром нависла она над церковью и жильем человеческим; множество молодых умов, пылких и прекрасных, лишилось из-за нее духовного приюта. Когда человек, подобный Натану, человек одаренный и красноречивый, своими книгами убеждает молодежь в том, что церковь божья есть храм обветшалый, дело неизбежно кончается полным отрицанием и ниспровержением всего сущего. Ах, как мне это понятно!
Пер не отвечал. Ему не совсем нравилось направление, которое принял разговор. Но тут пастор опять заговорил о Натане — и на сей раз очень почтительно. Он сожалел лишь, что такой талантливый, такой образованный человек занял резко враждебную позицию по отношению к христианству, и добавил, что в этом немало повинны крайние проявления фанатизма и здесь, и за границей.
— Впрочем, — продолжал пастор, — Натан и сам не без греха, он и сам несет часть вины за ошибочный взгляд на величайшую духовную силу из всех, какие знал мир. Так бывает со всяким, кто пытается критиковать христианство с научных позиций: они сами не могут избавиться от односторонности и, отрицая, скатываются к догматизму. Беда их не столько в том, что они признают главенство ума, сколько в том, что ни один из своих постулатов они не домысливают до логического конца. Когда, — к примеру, современная наука провозглашает себя натуралистической, или, другими словами, признает реально существующим лишь то, что поддается расщеплению на отдельные атомы, обладающие известными физическими или химическими свойствами, то тем самым она дает крайне неполное представление о природе и прячется за школярской терминологией, ничего никому не объясняющей. Мы, поистине живущие среди природы и с природой, никак не можем принять этот узкий образ мыслей. Ибо мы знаем и неоднократно убеждались на собственном опыте, что у природы есть своя душа, что за видимыми предметами и механическими силами, воздействующими на наши чувства, скрывается дух природы, который говорит так много нашему сердцу. И когда ухо наше научилось воспринимать голос природы, мы уже ничего, кроме него, не слышим, он доходит до нас и в грозном реве бури, и в легком дуновении ветерка. Причем, мы не просто слышим голос природы, мы даже начинаем понимать ее язык. Ибо устами природы говорит дух вечности, который жив и в нас самих. Когда мы гуляем по лесу и ловим чутким ухом шелест листвы над головой или внимаем журчанию ручейка, пусть тогда новейшие исследователи дают нам научное толкование этих звуков, пусть объясняют их распространением звуковых волн или падением капель воды под воздействием силы тяжести, — пусть их; но если они при этом будут думать, что тем самым хоть что-нибудь объяснили нам, мы скажем в ответ: «Нет, погоди, любезнейший! В твоем объяснении кое-чего не хватает. Не хватает главного. Все твои вычисления не могут объяснить непередаваемую задушевность, почти сестринскую ласку, какая слышится нам в лепете журчащей струи, когда мы одиноки». Ведь нас не пугает, когда такие с виду неодушевленные предметы вдруг обретают свой язык; и не оскорбляет, если веселый родничок, вдруг став фамильярным, обращается к нам на «ты». Напротив, в чувстве единения с природой есть что-то успокоительное и близкое. Но не служит ли сказанное лучшим доказательством того, что за всем разнообразием видимого мира скрывается нечто единое, некое общее начало вещей и явлений? И что прекрасное мечтательное чувство, которое в такие минуты овладевает нами, есть лишь тоска по родине? А ежели все тот же ученый физик попытается разъять это чувство и обозначить его как совокупность механических или химических сил, как эдакое проявление первичной материи, я снова скажу ему: «Брось свои книги, оставь свою лабораторию и черпай мудрость в живой природе!» Пусть и он послушает, как журчит ручеек в лесу. Пусть он сходит туда как-нибудь вечерком, когда у него будет невесело на сердце, — и, если живые чувства в нем еще не совсем заглохли, он увидит в песне ручейка открытый путь к глубинам бесконечности, лесенку, которая связывает настоящее с вечным, бездушный прах с нетленным духом, смерть с обновлением. Он поймет, что еще не перерезана пуповина между ним и творцом всего сущего, что именно через нее в минуты раздумий, в часы молитвы притекает к нам животворная сила от вечного источника жизни, который мы, христиане, называем нашим богом и хранителем, отцом нашим милосердным.
Пер не проронил ни слова. Его начал раздражать чересчур уж нравоучительный тон пастора, но он не нашелся, что возразить, да к тому же кое в чем пастор лишь ясно выразил его, Пера, собственные и до сих пор неясные чувства — результат обновленной близости к природе.
Тем временем Бломберг продолжал:
— Но то, что справедливо по отношению к духу природы, справедливо и по отношению к духу истории — другому могучему источнику нашего познания. История также поддерживает в истинном христианине надежду и веру, если только он, подобно некоторым архивным крысам, не увязает в мелочах и не теряет за ними перспективу. Даже та пресловутая критика, которой подверглись древние труды отцов церкви с точки зрения исторической и чисто языковой, даже эта критика, кажущаяся на первый взгляд такой уничижительной, лишь укрепила веру в людях, в тех, кто за учением видит жизнь и за буквой — дух. А если в церковь таким путем проникнет больше света и воздуха — ну что ж, тем лучше для церкви; весна именно так и начинается. Вся эта догматическая схема есть лишь внешность, лишь оболочка, если она лопнет, под ней откроется истинное ядро веры. И так во всем. Нам, христианам, нечего бояться науки; более того, можно смело предсказать, что именно с этой стороны придет к нам поддержка в борьбе за истину. Иначе и быть не должно. Куда ни глянь… взять хотя бы недавно доказанную физиками теорию о том, что в природе ничто, ни один атом не исчезает бесследно (хотя очень часто мы готовы подумать обратное), а просто переходит в другое состояние. Приведу пример. В поле горит костер. Нам кажется, будто целая куча хвороста обращается в ничто и от нее остается лишь горстка золы. На деле же все происходит совсем иначе. Просто с помощью огня топливо принимает другую форму, невидимую для человеческого глаза. Но не есть ли это лучшее подтверждение христианской веры в бессмертие души? Возьмем другой пример — новейшую теорию наследственности. Вспомним утверждение врачей о том, что определенные болезни передаются из рода в род, и сравним это со словами писания: «Наказывать детей за вину отцов до третьего и четвертого колена». Еще один пример, из области экономических и политических наук. Обратимся к девизу социал-демократической партии: свобода, равенство и братство! Но ведь то же гласят и первые законы христианского общества, непогрешимость которых лишний раз подтверждается здесь наукой. Всюду, где ведутся серьезные изыскания, мы заново открываем истины, которым уже тысячи лет тому назад поклонялись верующие. Не дает ли нам это право говорить о божественном провидении? И будет ли преувеличением сказать, что чада Христовы сидели как избранники у ног господа и своим детским разумом легко постигали премудрость, до которой величайшие умы нашего времени добрались только с большим трудом, после множества поисков и роковых ошибок?
Пастор хотел продолжать свою речь, но за дверью послышались шаги, в комнату заглянула Ингер и сообщила, что баронесса с гофегермейстершей собираются домой.
— Ну-с, тогда на сегодня хватит, — сказал пастор и встал с кресла. Положив руку на плечо Пера, он доверительно добавил: — Наша беседа доставила мне истинное наслаждение. Надеюсь, нам еще удастся продолжить ее. Наши взгляды, как мне теперь кажется, не столь уж различны, чтобы нам нельзя было найти общий язык.
Но едва лишь они вошли в гостиную, где их ожидали дамы, к дому подъехала чья-то коляска.
— А, это советник, — сообщила стоявшая у окна Ингер. — С ним Лиза и Герда.
Советник юстиции Клаусен, управляющий графским имением, что находилось неподалеку от Бэструпа, был одним из самых рьяных поклонников Бломберга во всей округе и, вдобавок, одним из близких приятелей гофегермейстерши. Поэтому, когда выяснилось, что советник и его семейство намерены провести у Бломберга весь вечер, баронесса и гофегермейстерша поддались на уговоры и решили отложить свой отъезд. Пера тоже просили остаться, и он не рискнул возражать, хотя предпочел бы уехать немедленно. Его слишком взволновала беседа с пастором. Правда, пастор, по сути дела, не сказал ничего нового, но самый тон его, преданность идее и присущий ему душевный жар глубоко взволновали Пера и пробудили в нем былые сомнения.
Советник оказался щупленьким человечком с большими бакенбардами и в золотых очках, зато супруга его, напротив, представляла собой огромную тушу; она продолжала пыхтеть и сопеть чуть не целый час после того, как они вошли в дом и уселись. А дочери были молоденькие девушки, приблизительно одних лет с Ингер.
Ужинали в саду. За столом велась оживленная беседа. Зашла речь и о пасторе Фьялтринге. Советник привез новую — совсем уж из ряда вон! — историю об этом отступнике и богохульнике в облачении священнослужителя. Мало того что он ведет постыднейший образ жизни со спившейся женщиной, у него и характер, как все говорят, такой неустойчивый и слабый, что он даже сам не может разобраться, во что же он, собственно, верит.
— И вот один из чрезвычайно достойных молодых людей, сторонников пастора Бломберга, — продолжал советник, — недавно обратился к Фьялтрингу за каким-то делом, они разговорились, и Фьялтринг посоветовал ему предаваться всякого рода излишествам. «Вам надо побольше грешить, — прямо так и отрезал. — А если вы будете жить, как теперь, вам никогда не стать убежденным христианином».
Возмущенные дамы заахали и заохали, а пастор Бломберг кротко покачал головой и сказал:
— Он просто очень несчастный человек.
Но тут ударил колокол на белой колокольне, которая виднелась за садом в красном отблеске вечерней зари. Оглушительный звук испугал гостей, не привыкших слышать колокол так близко. Пастор Бломберг, явно не желавший говорить далее о Фьялтринге, рассмеялся и сказал, что колокольный звон тоже, в сущности, вещь довольно безответственная и что комиссии по здравоохранению следовало бы запретить его.
На это гофегермейстерша возразила, что на расстоянии вечерний звон звучит очень красиво и служит возвышенным целям, что он словно призывает нас привести в порядок свои мысли после дневной суеты. Но пастор не терпел возражений, особенно со стороны своих приверженцев. Хотя он сказал насчет колоколов просто так, для красного словца, коим в подражание Лютеру любил уснащать свою речь, он дал настоящую отповедь гофегермейстерше.
Ему-де не нужны подобные напоминания. Становиться на молитву по команде слуга покорный! В этом есть что-то католическое, что-то глубоко ему антипатичное. Как будто у бога есть приемные часы, словно у врача или адвоката. А что до всякой символики, то это звучит немного по-детски, когда, например, солнце называют золотыми часами господа бога. Это, если хотите знать, почти кощунство.
Желая просто отчитать гофегермейстершу, пастор разразился целой речью, в ходе которой незначительный вопрос вырос в проблему мирового масштаба, в проблему правильного отношения человека к богу.