Щенки Земли
Шрифт:
Хааст пристально посмотрел на меня:
— И в те дни у меня был нюх на талант. Но иногда талант подает руку в перчатке измены. Однако нам нет никакого смысла обсуждать дело Берригана, о котором у вас, очевидно, уже сложилось собственное мнение.
Затем он вернулся к рекламке «Тысяча Мелочей»: я имел право пользоваться библиотекой; мне обеспечено пятидесятидолларовое недельное пособие (!), которое я мог тратить в войсковой лавке; кино по вторникам и четвергам вечером; кофе в комнате отдыха; и другие подобные блага. Вне всякого сомнения, я должен чувствовать себя свободным, чувствовать свободным. Он, как всегда, отказался объяснить, где я нахожусь, почему я здесь или когда я могу ожидать освобождения либо отправки обратно в Спрингфилд.
— Только ведите хороший дневник, мистер Саккетти. Это все, о чем мы просим.
— О, вы можете называть меня Луи, генерал Хааст.
— Что ж, благодарю вас… Луи. А почему бы вам не звать меня X.X.? Так зовут меня все мои друзья.
— X.X.?
— Инициалы от Хэмфри Хааст. Но имя Хэмфри вызывает нехорошие ассоциации в это не такое уж либеральное время. Я не перестаю говорить — ваш дневник. Почему бы вам не вернуться к нему и не продолжить с того места, на котором остановились, когда вас перевезли сюда. Мы хотим, чтобы этот дневник был как можно более серьезным. Факты, Саккетти, — простите, Луи, — факты! Гениальность, как говорится, это какая-то неопределенная способность страдать. Пишите так, как если бы вы старались разъяснить кому-то вне этого… лагеря… что с вами происходит. И я хочу, чтобы вы были зверски честны. Говорите о том, что вы думаете. Не щадите мои чувства.
— Я постараюсь не щадить их.
Вымученная улыбка.
— Однако, стараясь, всегда придерживайтесь одного принципа. Постарайтесь не быть слишком, понимаете ли… туманным? Не забывайте о том, чего мы хотим, о фактах. Не надо… — Он начал откашливаться.
— Поэзии?
— Видите ли, лично я не имею ничего против поэзии. Вам предоставляется возможность писать ее столько, сколько нравится. В самом деле, творите, творите всеми возможными средствами. Ваша поэзия найдет здесь признательную аудиторию. Но в своем дневнике вы должны постараться отражать суть.
Чтоб тебя перевернуло и трахнуло, X.X.
(Здесь я должен остановиться на одном воспоминании детства. Когда я был мальчиком-разносчиком, примерно в тринадцатилетнем возрасте, в моем маршруте значился один клиент — отставной армейский офицер. Сбор платы проводился по четвергам после полудня, и старый майор Йатт никогда не расплачивался до тех пор, пока я не входил в его темную, напоминавшую поминальню, гостиную и не выслушивал его. Свои монологи ему нравилось посвящать двум темам: женщинам и автомашинам. К первым он относился с двойственным чувством: назойливое любопытство в отношении моих подружек сменялось оракульскими предостережениями о венерических болезнях. Машины ему нравились больше: его чувственность не осложнялась страхом. Он хранил в бумажнике фотографии всех автомобилей, какими когда-либо владел, и показывал их мне, любовно злорадствуя, словно старый развратник, ласкающий трофеи былых побед. Я всегда подозревал, что нежелание научиться водить автомобиль до двадцатидевятилетнего возраста восходит к моему отвращению к этому человеку.
Соль этой истории в том, что Хааст — зеркальное отражение Йатта. Они скроены по одному шаблону. Ключевое слово — Годность. Не удивлюсь, что Хааст все еще делает по двадцать отжиманий по утрам и проезжает несколько воображаемых миль на своем велотренажере. Морщинистая кожа его лица зажарена под кварцевой лампой до вкусной коричневой корки. Он доводит до крайнего предела свою приверженность маниакальному американскому кредо — смерти нет.
А ведь он, вероятно, цветущий сад онкологических заболеваний. Не так ли, Х.Х.?)
Позднее:
Я не устоял: я отправился в библиотеку (не Конгресса ли? она громадна!) и отобрал дюжины три книг, которые теперь красуются на полках в моей комнате. Это именно комната, а вовсе не камера: дверь остается открытой день и ночь, если можно говорить о днях и ночах в этом безоконном, похожем на лабиринт мире. То, что это место теряет из-за отсутствия окон, компенсируется наличием множества дверей: бесконечные разветвления белых коридоров с множеством нумерованных дверей, большинство из которых заперты. Настоящий замок Синей Бороды. Единственные двери, которые я нашел открытыми, вели в комнаты, подобные моей, хотя в них явно нет жильцов. Не первый ли я? Ровное гудение кондиционеров наполняет коридоры и убаюкивает меня ночью, как бы напоминая, что она наступила. Может быть, это какой-то глубокий Пеллуцидарий? Исследуя пустые холлы, я метался между немым страхом и немым восторгом, как это бывает на не очень убедительном, но и не совсем уж неумелом шоу ужасов.
Моя комната (вы хотите фактов, вот вам факты):Мне нравится она. Темнаи так могильно холодна.Цвет белый вовсе и не бел.Не месяц ли оделее в свой цвет?Но сил уж нетвсе это зреть.Не желтый ли их цвет?Нет, не скажу вам, нет.Могу сказать, что X.X. это не сделает счастливым. «Поверьте, X.X., так уж получилось». — «Как поэтический экспромт это не вполне дотягивает до уровня «Озимандайз», но, с приличествующей скромностью, я удовлетворяюсь и меньшим, да-с».
Моя комната (попробую еще раз):
Не совсем белая (короче говоря, есть различие между фактом и поэзией); оригинальные абстрактные картины маслом на этих не совсем белых стенах в безупречном корпоративном вкусе нью-йоркского периода Хилтона; картины так же нейтральны по содержанию, как если бы голые стены были оклеены карточками Доршаха; дорогие, датского модерна куски вишневого дерева то здесь, то там украшены бодрящими полосатыми кубическими подушечками; акриловый ковер цвета не совсем охры; высочайшая роскошь опустошенного пространства и пустых углов. По моей оценке, я владею почти пятьюдесятью квадратными метрами пола. Кровать — в собственном маленьком алькове и может отгораживаться от основной комнаты безвкусно цветастыми портьерами. Создается ощущение, что все четыре не совсем белые стены — из прозрачного в одном направлении стекла и что за каждым унылым молочного цвета шаром светильника прячется микрофон.
О чем писать?
Этот вопрос всегда на кончике языка у каждой, такой как я, морской свинки.
Мужчина, который подбирал мне библиотеку, обладает более изысканным вкусом, чем декоратор этого интерьера. Вот: на полке не один, не два, а целых три экземпляра «Холмов Швейцарии». Даже — такая снизошла на меня Божья благодать — экземпляр Герарда Уинстенли «Утопист-Пуританин». Я прочитал «Холмы» целиком и получил удовольствие, не найдя опечаток, хотя идолопоклоннические стихотворения напечатаны в неправильном порядке.
Еще позднее:
Пытался читать. Беру книгу, но интерес пропадает к ней после нескольких абзацев. Одну за другой я откладываю Полгрейва, Гюйзингу, Лоуэлла, Виленского, какое-то пособие по химии, «Письма к провинциалу» Паскаля и «Тайм Мэгэзин». (Мы, как я подозреваю, применяем теперь тактическое ядерное оружие; два студента были убиты при разгоне демонстрации протеста в Омахе). Я не чувствовал ничего похожего на подобное перевозбуждение со времени моего пребывания на втором курсе в Барде, когда в течение одного семестра трижды поменял свою специализацию.
Головокружение поражает все мое тело. Какая-то пустота в груди, сухость в горле, совершенно неуместное стремление похохотать.
Не понимаю, что тут смешного?
4 июня
Утреннее отрезвление.
Буду просто перечислять события, как того требует Хааст. Может быть, мои свидетельские показания будут использованы против него.
На следующий день после «Песни шелкопряда» — видимо, это было 20 мая — меня все еще подташнивало, и я остался в камере, тогда как Донни и Питер (уже помирившиеся), мафиози тоже, отправились в наряд на работу. Меня вызвали в кабинет Смида, где я прямо из его рук получил пакет с моими личными вещами. Он заставил меня вещь за вещью проверить его содержимое по описи, составленной в тот день, когда я переступил порог тюрьмы. Обжигающий луч надежды — я вообразил, что какое-то чудо общественного протеста или пробуждения судейской совести сделало меня свободным. Смид пожал мне руку, и я бессвязно поблагодарил его. У меня на глазах были слезы. Этот сукин сын наверняка обрадовался.