Се, творю
Шрифт:
Тем более зрелище обещало быть любопытным. Несколько смущало ее, правда, название – “Двуликий Анус”; она, перевалив за половину жизни, так и осталась немножко ханжой и не любила ни матерщины с экрана, ни излишних физиологизмов, подаваемых как художественная смелость. Однако супруг уговорил: аристократический просмотр, по-домашнему крохотный зал, вся интеллектуальная элита Москвы просто без ума. Каждый вечер аншлаг.
Когда они боком, неловко, будто увечные крабы в узкой расселине, пропутешествовали над чужими коленями и нашли свои места, в глубине сцены, в таинственном свете софитов, уже занимался потихоньку своими делами человек в смокинге; из-под смокинга торчали голые, броско волосатые ноги. Смокинг был двубортным, длинным и срам все ж таки прикрывал – постановка не бравировала вульгарной порнографией, но шла как интеллектуальный бурлеск. Носитель смокинга вроде бы не ведал, что на него уже смотрят, и тщательно, волосинка к волосинке, причесывался перед зеркалом, манерно похлопывал лосьонными ладонями по щекам и вообще всячески охорашивался. Надо думать, это символизировало тщедушный и лицемерный лоск цивилизации; в сущности, спектакль уже шел. Напоследок актер взял с полного косметики туалетного столика какую-то коробочку, вытащил из нее пластинку, наверное, с лекарством: несмотря на малые размеры зала, уж таких подробностей было не разглядеть; ножницами разрезал пластинку и вытащил нечто вроде суппозитория. Присел на корточки, так что фалды смокинга свисли до полу и слегка даже по нему постелились, сунул руку в укрытое обвисшей тканью пространство и, похоже, проделал там некие интимные операции; во всяком случае, когда он вытащил из-под смокинга руку, в пальцах ничего уже не наблюдалось. Сыграно все было в высшей степени целомудренно, без натурализма, но искушенному зрителю сомневаться не приходилось: суть сцены сводилась к тому, что мужик вставил свечку себе в задницу. По залу прокатились легкие смешки, кто-то зааплодировал, и кто-то подхватил. Мужик, не обращая внимания на одобрительную реакцию публики, встал с корточек, протер руки салфеткой со столика и, от бережности к своим внутренним проблемам шагая несколько скованно и неуклюже, пошел из глубины к стоящему спинкой вперед почти у края сцены стулу; сиденье было накрыто мягкой, небрежно брошенной тканью. Подошел. Тщательно расправил ткань, чтобы не было ни малейших давящих складочек, и тогда уж сел верхом. Положил руки на спинку, на них водрузил подбородок и уставился в зал. В зале то тут, то там, точно беглая стрельба, снова протрещали выжидательные, поощряющие хлопки. Мужик несколько секунд водил пристальным взглядом по лицам зрителей и словно каждому пытался заглянуть в душу, а потом с мягкой грустью, будто в разговоре с самыми близкими о самом потаенном, начал:
– Знаете ли вы геморрой? О, вы не знаете геморроя! Всмотритесь в него. Горит и дышит он…
Она почувствовала не веселье, а злость. Слишком уважала она Гоголя и, хотя не перечитывала “Майскую ночь” уже много лет, любимые места помнила чуть ли не наизусть. Чем им Гоголь-то помешал, подумала она и тут же постаралась одернуть себя: я совсем уже от личных проблем занудой стала, так нельзя. Надо смеяться, ведь смешно.
Впрочем, как выяснилось вскоре, Гоголя опустили только для разогрева.
– Вы там наверху, в Кремле организма, только радуетесь маринадам и разносолам, острым китайским приправам и крепкому портеру, а расплачиваться мне, внизу. Ну, не совсем внизу, я вам не пятка, конечно… Пяткам что? На пятках крепкие трудовые мозоли, им не больно! Но вы полагаете, трещины и впрямь проходят через сердце поэта? Тот, кто это сказал, пытался обмануть себя и вас. Я вам скажу, где на самом деле проходят трещины! Может, даже покажу…
Общий хохот, потом – аплодисменты.
– А вы знаете, что даже у Господа нашего Иисуса Христа были с этим проблемы? Да-да, не удивляйтесь. Ведь как-то отдалить возрастные изменения может только правильное питание. Но разве мог Иисус его себе позволить? При его-то образе жизни? То приходится сорок дней бухать без закуси с Сатаной в пустыне – а какая же в пустыне закусь? То вдруг Марфа и Магдалина наготовят полные блюда остренького, пряненького, и надо все умять в один присест, чтобы не обидеть уверовавших. Помните, с какой горечью он сказал: на Моисеевом седалище сели книжники и фарисеи?2 Сочувствовал-то он Моисею, но переживания были – свои. Думаете, это о культуре, о судьбах народа? Воля ваша, думайте, если вас еще не припекло снизу. Но я-то собрата по несчастью сразу чувствую. Вы лишь попробуйте представить, каково это, когда к вам на седалище воссядут тяжеленные книжники и костлявые жесткие фарисеи! Они вам напрочь пережмут кровоснабжение и воздухообмен прямой кишки! Как тут не заговорить притчами? Или вот это, помните? В посланиях. Братия, я, забывая заднее и простираясь вперед, стремлюсь к цели во Христе Иисусе3. Тут уж все сказано простыми и ясными словами. Чтобы забыть боль в заднем проходе, великий апостол, обезумев, бежит куда глаза глядят и стремится к цели: хоть как-то облегчиться, убежать от суровой реальности, которая настигла его сзади. Ну и, разумеется, приходит к Христу, куда же еще… Ведь кто лучше всех поймет того, кому нужно срочно забыть заднее? Тот, кто тоже страждет…
Время от времени, возможно, опасаясь, что зрителям наскучит монотонность монолога, он мастерски пускал ветры губами – то трубно, протяжно-рокочуще, то шипяще, то с бульканьем и клокотанием…
Публика хохотала, рыдала, стонала и в полный голос комментировала. Было похоже на сумасшедший дом.
Она обернулась на супруга. Тот, вытянув шею, ловил каждое слово. У него горели глаза, он дышал ртом, чтобы лучше слышать, и приоткрытые губы, в уголках которых запеклась слюна, задубели в улыбке. От него шел возбужденный терпкий дух – она не сильна была в практической зоологии, но именно так, подумалось ей, должны пахнуть мелкие грызуны во время спаривания.
Вот почему в постели он механический, как вагинальный массажер, с ужасом и отвращением поняла она. Вот где его секс.
Похоть надругательства и сладострастие святотатства.
Возвращаться в его дом и ложиться с этим извращенцем в одну постель стало немыслимо. Запах был отвратителен. Горящий взгляд вызывал тошноту.
Нарыв лопнул.
Она тихонько, чтобы никому не мешать наслаждаться явлением культуры, привстала, шепнула Бабцеву: “Я сейчас”. – “Давай скорей, жалко будет, если много пропустишь”, – торопливо ответил он, не отрывая глаз от сцены. Она еще не вполне понимала, что собирается делать, куда идти, и чувствовала только, что больше не выдержит здесь ни минуты – либо забьется в истерике, либо ее стошнит прямо на утонченные прикиды сидящих впереди. То и дело едва не теряя равновесия, она проутюжила ногами одни чужие колени за другими, выбралась в проход и почти побежала вон.
Морось отчетливо переходила в знобкий, секущий дождь. Волосы обвисли. За шиворот потекло. По асфальту тонкой пузырчатой пленкой катила холодная вода, и мгновенно промокли туфли. Но ей было плевать.
У нее не было с собой ни документов, ни мобильника, и даже ключи от машины остались у мужа. Но ей и на это было плевать.
К сыну.
А потом – в Питер. У Вовки или у Журанкова наверняка найдутся лишние ключи от пустой сейчас царскосельской каморки…
Но это завтра. Надо забрать документы, деньги, уложить вещи и плюнуть в лицо супругу. А сейчас – свобода. Край. Под ногами еще твердо, но уже распахнулась, обещая несказанный полет, полная солнца и ветра гудящая бездна. В неимоверной дали внизу по тоненьким жилкам дорог запыленными муравьями ползают, как зэки в котловане, мужья, бестолково катая взад-вперед полные важных дел тяжелые тачки. А ты, легкая и чистая, в вышине, наедине с далеким горизонтом. Один шаг – и ты птица, и небо твое.
Свобода так свобода. Будем брать от жизни все. Не обязательно сразу бежать домой и собирать манатки, как воришка. Пусть лучше он придет первым и психанет хотя бы вполовину так же, как она четверть часа назад. Пусть полезет на стенку. Хватит бережности. А потом она заявится… Навеселе. И все ему скажет. Да, навеселе. Сколько раз он являлся за полночь навеселе? Кто же считает… Деловые встречи, ага. Какое идиотское слово – навеселе. Почти на весле. Говорят, при тоталитаризме на каждом углу обязательно стояла женщина с веслом. А теперь надо ставить бабу с веселом. Символ обновления.
Она зашла в первое же попавшееся кафе. В упоении ей и в голову не могло прийти, что, свернув с наторенной стежки дом – “ауди” -офис – проверенные магазины – проверенные рестораны, она рискует всем телом приложиться об иные грани мира. Сто лет не бывала она в таких вот занюханных простонародных забегаловках, и сейчас в чаду, дыму, нетрезвом гомоне и братской тесноте у нее даже сердце размякло – было похоже на рюмочные шального позднего детства. Она еще застала их короткий чахоточный расцвет, когда идиот Горбачев подсадил народ на самопальную отраву и бытовую спиртосодержащую химию; зато, правда, вырастил водочную мафию, первых отечественных капитанов бизнеса, в чьи трудолюбивые руки не стыдно было потом сдать для оздоровления неэффективную имперскую экономику…
– Коктейли у вас делают? – спросила она бармена, постаравшись улыбнуться очень доброжелательно; пусть я из верхнего мира, но нынче я простая-простая, как все. – Что-нибудь такое, чтобы женщина могла ощутить себя МОЛОДОЙ женщиной. Приятное приключение, например. Ну, Батида дель Соль или Цацарак…
Обаятельный мальчик-бармен в ответ улыбнулся ей с пониманием, но сокрушенно покачал головой.
– К сожалению, у нас немножко иная специализация, – сказал он. – Только чистые напитки. Но для вас, – добавил он, и голову можно было прозакладывать, что ради этой женщины он пойдет на любой подвиг, – я что-нибудь придумаю. Присаживайтесь, вам принесут.