Седьмое небо (Большая игра)
Шрифт:
Отец брал его на рыбалку, и это было потрясающее, ни с чем не сравнимое счастье. Солнце вставало над озером, как будто из молока, и сразу начинало греть уши и шею, и камыш из серого становился зеленым, как на картинке, и старинный город как будто сам по себе возникал из исчезающего тумана. Возникал не только на берегу, но и — отражением — в черной и чистой воде, и одуревшая от счастья рыба начинала плескать прямо под бортом старой лодки, которая так сладко пахла смолой и березовым дымом. И впереди был длинный, огромный, счастливый день с отцом на озере, и больше всего на свете Гриша хотел, чтобы он никогда не кончался. Как будто в это время и в этом месте сосредоточилась вся радость бытия, все счастье, которое только есть в мире.
Отец очень быстро умер — пьяный упал в сугроб, пролежал до утра, и через неделю его похоронили. Мать боролась с жизнью, боролась изо всех сил и одолевала ее, но больше у нее не было сил ни на что.
Гриша вырос, и старинный русский город с белостенным кремлем и старухами в черных платках, которые истово кланялись и крестились на каждый купол, показался ему пустым и серым, как будто с вынутым сердцем. Настоящая жизнь могла быть только в Москве, и нужно немедленно отправляться и покорять ее.
Как далеко он ушел от того морозного дня и маленького вокзала, где московский поезд стоял всего три минуты, и от матери в ее нейлоновой нелепой шубенке и неизменной шапке, напоминавшей стог. Почему-то все женщины в городе носили такие шапки, пока не превращались в старух. Превратившись в старух, они начинали носить черные платки. В Гришином бедном фанерном чемоданчике на дне болтался репринтный Солженицын — символ свободомыслия и присутствия собственных взглядов на жизнь. Одет Гриша был в овчинный тулуп, который он сам именовал “дубленкой”, и самопальные джинсы, сваренные в цинковом корыте.
Его соседями в поезде оказались какие-то московские студенты, ездившие на Урал кататься на лыжах. Это был совсем другой мир, заманчивый и недоступный, как свет звезд, так тогда показалось семнадцатилетнему Грише, который ехал покорять столицу. Они пили пиво, судили обо всем с каких-то неведомых позиций, рассуждали о фильмах и режиссерах, которых Гриша знать не знал. В одно мгновение они напоили его. Как сквозь воду он слышал их голоса, гитару, хохот и девичий визг. Он не помнил, как поезд пришел в Москву и куда делись студенты, ему было плохо, его качало и рвало, и он еле-еле добрался до дальних московских родственников, которые согласились принять его до тех пор, пока он не устроится в общежитие.
С того дня начался угар его московской жизни и продолжался до сих пор. До той самой минуты, когда он, Гриша Распутин, пожелал так отчетливо, чтобы Москва сгинула куда-нибудь, провалилась в преисподнюю, и чем скорее, тем лучше.
Так и непонятно, покорил он Москву или все же не покорил. Вроде бы она поддавалась, принимала его в себя, открывалась перед ним.
Он поступил в университет, научился пить пиво, кататься на лыжах и нюхать кокаин. Он даже научился говорить без своего провинциального акцента, который он ненавидел так остро, что несколько лет в московских компаниях предпочитал молчать — только бы никто не понял, что он говорит не так, как окружающие.
Он стал журналистом и завсегдатаем модных клубов. Однажды его даже снимали в какой-то продвинутой программе на НТВ, где шла речь о новой формации пишущих и сочиняющих. Перед записью Гриша трясся как осиновый лист, но очень быстро понял, что холеный, снисходительный и блестящий ведущий знает еще меньше о новой формации пишущих и сочиняющих, чем Гриша, то есть — ха! — совсем ничего, что он сам точно такой же, как Гриша, вчерашний провинциал, уверенный, что чем сложнее фразы и чем больше слов о концептуализме, новых формах и поисках виртуального “я”, тем меньше он похож на плохо образованного парнишку из Кирово-Чепецка, каким он был на самом деле, и тем больше — на блестящего аналитика современности, каким он хотел себя видеть.
Программа вышла в эфир глубокой ночью — кто же станет смотреть про виртуальное “я” и новые формации днем! — и особой славы Грише не принесла, но тусовка его заметила, оценила и окончательно признала своим.
А потом начались проблемы.
Поначалу его грызла мысль, что он исправно пьет пиво и запивает его водкой и старательно записывает все, что приходит ему в голову, по пьяни или с похмелья, но в Веничку Ерофеева все никак не превращается. Почему-то Гриша Распутин, в отличие от Венички, так и не становился идеологом целого поколения, а Грише этого очень хотелось. Кроме того, он был совершенно уверен, что он гений.
От кокаина ему полегчало. Превращение в Веничку стало казаться не таким актуальным и необходимым для дальнейшей жизни. Его статьи хвалили и цитировали, пожилой издатель-англичанин, с которым Гриша познакомился на очередной церемонии вручения Букеровской премии, равнодушно и любезно посоветовал ему написать книгу, и Гриша начал писать, но это дело требовало усилий, а ему лень было их прилагать. Однако идея была замечательная, особенно потому, что он всем теперь рассказывал, что лондонское издательство заказало ему монументальный труд и в самом ближайшем времени он станет известен не только в Москве, но и за границей.
Как хорошо было бы, если бы он утром проснулся, а Москвы нет, и ловушки нет, и не нужно думать, как из нее выбраться и холодеть при мысли о том, что выбраться из нее невозможно!..
Гриша поднялся с дивана, торопливо отыскал в кармане джинсов, брошенных вчера за диван, маленький белый пакетик, осторожно, стараясь не порвать, открыл его и высыпал прямо на стол тонкую кокаиновую дорожку. Дрожа от нетерпения, он втянул кокаин в себя и закрыл глаза, предвкушая облегчение и радость, которые наступали почти сразу. Вечером нужно будет прикупить чего-нибудь более существенного, чем этот порошок для малолеток.
Смыкавшиеся стены расступились, открылась долгожданная лазейка, и стало ясно, что надеется он не зря — окружающая мерзость непременно пропадет куда-нибудь, стоит ему только как следует захотеть.
Все стало совсем не так плохо, как было пять минут назад, и уверенность в собственных силах вернулась.
В конце концов, Гриша Распутин не кто-нибудь, Гриша Распутин — гений.
На память пришла Лидия Шевелева, темноволосая и быстроглазая, раздражавшая его воображение, к острая приправа — нёбо. Гриша завалился обратно на диван и стал вспоминать ее низкий голос, высокую маленькую грудь, ее свежий рот и яркие краски лица.
Она будет принадлежать ему. Он гений, и простые смертные сделают все, что он пожелает, и не просто сделают, а почтут за счастье удовлетворить его малейший каприз. Мысль о Лидии Шевелевой, удовлетворяющей его капризы, возбуждала почти невыносимо.
Она будет принадлежать ему завтра же! Кто знает, что там будет дальше? Вдруг он так и не узнает, какова она в постели, как горят от страсти ее темные глаза, как двигаются ее руки и ноги! Он должен это узнать, ведь времени осталось так мало! Время уходит, как вода в сухой песок, уходит и почти не оставляет следов…