Секрет Небосвода. Рассказы
Шрифт:
Изоляция окон и дверей отделяла летевшую мимо осеннюю природу, унылый пейзаж бедной жизни вокруг. Мир в нескольких метрах за окном, стал невероятно далеким, сам Федор казался совсем не причастным ко всему, что там, под дождем, где промозглая осень и ветер. В томной полудреме Федор представил, как дети будущего, отстраненные наукой от природы, движутся по своим точно рассчитанным траекториям, реализуя аналитически доказанные, максимально рациональные планы в календарном безвременье комфорта. Там не будет мокрого воздуха осени, морозной зимней свежести, волн летнего тепла; люди будут дышать по графику, умеренно жить, расчетливо умирать. Он с равнодушием смотрел на это будущее. Было лишь странно представить плоскость: по одной стороне его – он сегодня утром, бодрый, горящий работой, копал землю, рыл упругий и сырой чернозем, шелушил ладонью стволы яблонь, будто ребенок, закидывал голову к небу; и – здесь, в кресле, лениво наблюдающий за такими чуждыми полями, деревнями и речкой за стеклом.
В небольшом областном городке следовало занести передачу двоюродному брату отца, Алексею Николаевичу – мама очень просила. Их семью Федя недолюбливал. Семейство Алексея Николаевича в любом деле вело себя как пьяный генерал на собственных именинах, не замечая свое пренебрежение к окружению и напоказ испытывая сладкое удовольствие, когда легко удавалось заправлять остальными – напором и редким видом окультуренной наглости в глаза. Федор только вздохнул, когда с порога супруга Алексея Николаевича, вдвое его моложе, с огромными глазами и плоским, будто натянутым, лицом стала расписывать недавно сделанный ремонт, хвалиться, как старший сын, ее пасынок, обзавелся машиной – таких моделей в городе всего шесть! – и сколько это стоило им хлопот, и как они терпели этих несносных ремонтников и как опасно оставлять машину на улице ночью.
– Вон, через двор, позавчера стекло-то выбили и этот… как его… регистратор видео… вырвали. Одни проводки торчат. А наши-то еще и целую музыкальную систему установили, колонка с табуретку, когда играет – бухает так, будто изнутри кто-то ломится… – говорила она, размешивая чай и подавая печенье.
Сам Алексей Николаевич сидел напротив, большой, плотный, с легкой, снисходительной улыбкой на крупном лице. Его довольный вид подчеркивал, что все сложилось, не зря суетился, бегал, все эти бессчетные ларьки обслуживал. Федя против ларьков ничего не имел. Он просто сидел за чаем и думал. Эта образцовая семья успешного проживания сама не знала своей пустоты. И Алексей Николаевич, наверно, точно с такой же легкой улыбкой как сейчас, десять лет назад сидел перед его отцом, смущенным смертью деда, говорил очень уверенно и твердо, что заберет дедов дом и заведет на вырученные деньги торговлю. Так он открыл первый пивной ларек. Сейчас у него было три ларька с выпивкой и табаком, и три летних кафе по городу, с танцами, в которых Алексей Николаевич отвечал за поставки товара.
– Как твои-то? – спрашивал Алексей Николаевич с серьезным видом.
От чего-то хотелось быстро встать и уйти.
– В порядке. Огород вскопали. Картошка в этом году удалась, – отвечал Федор и думал, что с таким превосходством в голосе Алексей Николаевич всегда теперь будет говорить с ним, и тому же, наверное, учит своих ребят.
– Огород – какой ужас! – охнула жена Алексея Николаевича. – Не могу представить! Только подумай, Алеша – мы, все, с ведрами, в сапогах, по грязи… – ее передернуло.
Алексей Николаевич не удержался, прыснул, замахал на нее руками. Жена ответила грудным смехом, провела рукой по его, похожей на футбольный мяч, голове. Федор посмотрел на нее, будто увидел диковинное растение, но устыдился такого взгляда, нагнулся к чаю и сказал, что ему пора.
– Маме за огурчики домашние, грибки, за капустку, спасибо! Приветы от нас всем передавай, – тараторила хозяйка на выходе, с каким-то нетерпением подавала Феде куртку, смешливо хлопая глазами и улыбаясь во весь рот.
На шумном вокзале, насыщенном духом горелого масла чебуречных и мазута дизелей, напала унылость от чего-то обидного, несправедливого. Он спрятал одинокие глаза под капюшон и тут увидел, что никуда от этой – недавно, в автобусе – далекой и постылой осени не ушел, он в самом сердце ее, если у нее есть сердце, и весь ее самый резкий ветер бьет ему в лицо и сверху льет самый холодный дождь из всех, что есть у неба.
В электричке чувствовал себя чужим для всех и всех чужими себе. С дикостью цепко и быстро озирался на закупоренные лица, которые сами себе казались тоже дикими. Федор напрягся всем телом, боясь уступить хоть пол шажка пространства вокруг. Чувствовал как нечто склизкое и животное присосалось к нему изнутри и пиявкой высасывает силы сердца. Тогда он смотрел на осень за окном, которая снова казалась далекой. Хотелось выйти в тамбур, спрыгнуть ото всех из вагона, с болью обдирая руки и спину скатиться по насыпи, продираться через колючий бурьян, растирая багровую грязь по щекам, и на круглой, еще зеленой поляне упасть лицом в землю и дышать мокрой жухлой травой, липкой паутиной, болотной сыростью.
Когда кругом стало больше длинных крыш складов, заводских цехов и машин, Федя немного пожалел, что город так быстро начался, и стал отвлекать себя мыслями о Маше и работе. Не зря согласился жить в месте, где человеку его склада о собственной жизни задумываться просто опасно.
На вокзале и на улице прохожие молчали о дурной погоде, пробках и политике; в подземелье попутчики молчали об электронных новинках, модных шоу по телевизору и богачах на дорогих джипах там, наверху; очередь в магазине, где Федя взял вина, сыра и хлеба – о ценах, выборах и семейных дрязгах.
После шумных толп, забитого шоссе, огней вывесок, рекламных плакатов в полнеба, нудных светофоров, суетных иномарках в тесноте дворов, Федор сильно, с теплотой и зудом нетерпения обрадовался тихому огоньку в их окне за сетчатым дождем. Господи, сколько вложено в то, чтобы ты горел! – думал Федор, подходя к подъезду. Весь уклад жизни, терпение, все силы, вольный огонь внутри, одинокая его свобода – все это, с трудом и не сразу, положил у ее ног, чтобы случилось их хрупкое, неопытное счастье. Чтобы делать жизнь вместе, он позволил бетону, стеклу и асфальту окружить себя. Он больше не мог любить этот город, этих людей просто так. Думал уехать, закрыться, но что же будет? Что останется? Страшно было оставить после себя пустоту, черную и бездонную, где ни порока, ни святости. Когда, на краю, она подала ему руку, взяла его пальцы в свои, он увидел, что еще не выдохся, еще не старик. И – пусть все сначала, но все – иначе.
После контура ее фигуры у дверей, после ужина, сотканного из затаенных взглядов и легких разговоров о родителях, дороге и Алексее Николаевиче, после ее, натянутых нервами, рассказов о работе, они расслабленно лежали, обнявшись, держались друг за друга и смотрели наверх.
Перед ними стояла белая, как свежий снег, потолочная плита, верхняя грань его обставленного цементом и бетоном пространства, и выше этого не было ничего. Где-то были звезды и небо, и свежий воздух простора. Что-то важное хотелось сказать. Говорить долго и красиво. Он промолчал, оставляя вечер, как есть, без признаний. Грустно, если приходится повторять признания. Это напоминает о свежести ушедших чувств. Маша все поняла, прижалась к нему и закрыла глаза.
– Подожди, – поднялся Федя и зажег свечку.
Он достал из рюкзака сверток. Маша развернула бумагу. В руках у нее оказалась икона Богородицы, размером с книгу. Посмотрела удивленно – никакой религиозности в них никогда не было.
– Нравится?
Маша кивнула и улыбнулась чуть.
– Выбирай место где повесить, – он поставил икону к свечке.
Потом он посмотрел на Машу и подумал, что никогда не видел такого красивого лица.
– Скоро ты заснешь, – сказал негромко, – а я спать не стану, и буду смотреть, как огонек освещает твое лицо.
Три храма
Утро
– Ты когда с мамой последний раз разговаривал? – она смотрела на него, съежившись от утренней прохлады, и неумело светила фонариком, слепя глаза. Сергей, скрежеща железками в предрассветной темноте, согнувшись, крепил прицеп к машине и ничего не отвечал.