Семь незнакомых слов
Шрифт:
— Ну-у, — протянул я, — это когда можешь что-то быстро выучить или решить.
— Близко, — согласился дед. — Но что такое «близко»? Волосы тоже близко к голове, но они — не голова. Так и с умственными способностями — они лишь инструмент ума, да не ум. Не спорю, и они важны: с хорошим инструментом работать легко и приятно, с плохим — намучаешься. Но мастер и с плохим инструментом полезную вещь сделает, а неумехе и лучшее оборудование дай — ничего путного не создаст. Очень, знаешь ли, опасно путать одно с другим. У нас же как считается? Если у человека блестящие умственные способности, если много знает, то глупым быть не может по определению. Ещё как может! У того же Марра были колоссальные способности к изучению языков — он их знал пятьдесят или шестьдесят, и тем не менее… да. Ладно, не будут тебя мучить: в русском языке есть слово, которое поможет нам ответить на этот вопрос — слово «уметь». Ум — это то, что ты умеешь. И чем лучше умеешь, тем ты в этом деле умнее. Согласен?
Я кивнул.
— Вот и запиши, — тут же потребовал он и снова прошёлся по комнате. — А что такое глупость? — спросил он на обратном пути.
— Когда чего-то не умеешь?
— Ну, всего уметь невозможно. Так вот, дорогой мой тёзка: глупость, это когда чего-то не знают, не умеют, а берутся судить — лезут в знатоки, так сказать. А почему лезут? Потому что самомнение, заносчивость. Увидишь заносчивого человека, знай: перед тобой почти наверняка глупец. Глупость и заносчивость — два сапога пара. Это, собственно, и есть Марр.
Под пристальным контролем профессора я записал определение ума и ещё несколько глубокомысленных фраз: «Глупцы встречаются и среди академиков», «Ум — величина не постоянная» и «Лучше не иметь никакого мнения, чем иметь поверхностное», после чего дед счёл меня достаточно подготовленным, чтобы перейти к основной теме:
— Ну, что ж, значит Марр…
Преступление академика Марра (дед так и сказал: «преступление») заключалось в том, что он использовал науку для достижения ненаучных (карьеристских) целей. Он «хорошо начинал, но плохо кончил».
Марр прославился ещё до революции описаниями кавказских языков и несколькими удачными экспедициями в Армению, где в древней армянской столице Ани обнаружил, а потом исследовал древний памятник армянской письменности. В тридцать шесть он стал профессором, а в сорок один — действительным членом Императорской Академии наук. На кавказских языках ему и следовало остановиться и не лезть в сравнительно-историческое языкознание, в котором он не разбирался и, судя по всему, не знал даже базовых языковых закономерностей. Однако Марр не остановился — им двигало национальное чувство. Сын шотландца, прибывшего в Российскую империю для того, чтобы начать выращивать здесь чай, но грузин по матери и месту рождения, Марр начинал, как грузинский националист — о чём впоследствии, уже прочно стоя на позициях марксиста-интернационалиста, не стеснялся с улыбкой признаваться. Он стремился отыскать родственные связи грузинского языка — задача нетривиальная даже сто лет спустя, а во времена, когда начиналась научная карьера Николая Яковлевича, и вообще неразрешимая. Основные усилия современных ему учёных были направлены на изучение языков индоевропейской группы, и грузинский ей со всей очевидностью не соответствовал — он существовал словно сам по себе. Таким образом грузины оказывались в отрыве от народов, которые в ту пору считались цивилизованными.
Для Марра такое положение стало вызовом. Ещё на студенческой скамье будущий академик, пользуясь тогдашней научной классификацией, выдвинул гипотезу о сходстве языков Грузии с языками потомков Сима и Хама — семитскими и хамитскими. Новую группу он предложил назвать яфетической — по имени Яфета, третьего сына Ноя. Все три языковые ветви, по его замыслу, объединялись в единую, произошедшую от Ноя, семью, — ноэтическую. Если учесть, что по библейской легенде Ной после Всемирного потопа сошёл на землю не где-нибудь, а на Арарате, то неудивительно, что Кавказ казался Марру древнейшим языковым центром Земли.
Больше всего его волновали яфетиды, к которым Марр относил в первую очередь кавказцев. Он жаждал отыскать яфетические следы повсюду — в языках живых басков и вымерших шумеров, индейцев Южной Америки и аборигенов Австралии. Эта жажда предопределила результат: яфетическая группа прирастала все новыми и новыми языками — из числа малоизученных. Иногда он устанавливал довольно экзотические и откровенно сомнительные родственные связи — вроде абхазско-перуанской. В конце концов, Марр пришел к выводу, что некогда все Средиземноморье было населено яфетидами, позже вытесненные на Кавказ новыми пришельцами — индоевропейскими народами. Однако нашествие не прошло для индоевропейцев бесследно: остатки яфетического влияния можно обнаружить в их языках и по сей день. Так считал Марр.
В научном мире яфетическая теория признания не получила: мало кто из лингвистов считал её серьёзной — и в России, и в Европе. Но и большого вреда от неё не видели: фантазирует человек и пусть фантазирует. На языковой карте мира белых пятен покуда оставалось намного больше, чем заполненных; фантазёров хватало и без Марра — свободное от фактов пространство располагало к проявлению смелых интуиций и выдвижению невероятных гипотез.
Вероятно, Марр отстаивал бы яфетическую теорию до конца своих дней, если бы не революция. Её Николай Яковлевич встретил в возрасте, когда уже редко подаются в революционеры — ему перевалило за пятьдесят. Но именно тогда он создал «Новое учение о языке», которое сам же и провозгласил революцией в языкознании. На долгие годы оно сделало его имя одиозным.
Помощницей для него снова выступила собственная биография: отец Марра не знал грузинского, мать — английского, и оба были не в ладах с русским. Николай Яковлевич сделал предположение, что первые homosapiens, как и его родители, объяснялись друг с другом на языке жестов и лишь затем перешли к звуковому языку. Но и тот поначалу состоял всего из одного слога: у каждого первобытного племени он был свой. Соседние племена перенимали друг у друга слоги-слова, потом находился некто, кто понимал и тех, и других. При переводе он называл последовательно слово из одного языка, а за ним — из другого. Первобытные слушатели полагали, будто это не два слова, а одно, и повторяли за ним — так возникли двуслоговые слова, и происходило сокращение числа языков (при объединении слогов соседние племена начинали говорить на одном языке). Отсюда следовало, что все существующие языки равны по возрасту, и на заре человечества их существовало значительно больше, чем в письменно зафиксированный период. Языки развивались за счёт скрещивания и взаимного поглощения, а значит никакого языкового родства не было и быть не могло.
Революционность «Нового учения» беззастенчиво соответствовала актуальным политическим реалиям. Тенденция к сокращению языков логически вела к перспективе (пусть и неблизкой), когда человечество заговорит на едином для всех языке.
О том же косвенно пророчествовал марксизм, утверждавший, что границы между нациями будут стираться по мере становления пролетариата, как политического класса, поскольку у пролетариев нет отечества. Получалось, что Николай Яковлевич оказывает марксизму научную услугу — снабжает умозрительное утверждение классиков революции конкретным лингвистическим доказательством (или тем, что можно таковым объявить).
На территории бывшей Российской империи учреждались национальные республики, в Москве создавались алфавиты и писались грамматики для народов, ещё не имеющих своей письменности (как считалось: по вине «великоросского шовинизма», присущего самодержавию). «Новое учение» совпадало с повесткой дня и в этом: утверждение о равном возрасте всех языков позволяло малым народам, которые зачастую не могли проследить свою историю дальше двухсот-трехсот лет, ощутить себя ровесниками древних греков и римлян, не говоря уже о русских, что давало мощный импульс национальному самосознанию.
Революционность требовала отрицания всего прежнего и применения передовой риторики. Индоевропеистику Марр объявил буржуазной лженаукой, чья роль — прикрывать грабительскую политику колониальных держав. Лженаучной и буржуазной, соответственно, оказалась и компаративистика — изучение истории языков и сравнение их между собой. Постижение «Нового учения» с позиций классической лингвистики, таким образом, становилось невозможным — здесь требовались новаторские когнитивные навыки. К ним, никогда не ходивший ни в пролетариях, ни в революционерах, Николай Яковлевич отнёс пролетарское сознание и революционное чутьё. Так был выставлен заслон от возможной критики со стороны старых профессоров: произведя революцию в языкознании, Марр менее всего ждал одобрения коллег-лингвистов, не признавших его яфетическую теорию. Теперь он апеллировал к авторитетам высшим, нежели академические круги — непосредственно к политическим властям.