ЖАНРЫ

Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 5
Шрифт:

— А то, мой любезный, что сочинить все можно! А ты не будь глухим и послушай, что о тебе говорят в станице. Это же позор! Председатель и парторг завели шуры-муры. Да как же после этого можно говорить с тобой спокойно? И ты не развязывай шнурки и спать здесь не собирайся. — И она вдруг тоненьким, пугающим голосом крикнула: — Довольно с меня! Хватит! Натерпелась, настрадалась! Отправляйся к своей Дашеньке. Ну, чего косишься, бабник проклятый!

Он поднял голову и испугался. Что это? Перед ним стояла не Маша, а чужая, совершенно незнакомая ему женщина, со злыми, полными ненависти глазами, со следами слез на бледных щеках. Не зная, что ей сказать, уходить или не уходить, он поднялся, постоял и, все так же удивленно глядя на нее, вдруг шагнул к двери так поспешно, точно боялся, что ему преградят путь. Она даже не повернулась в его сторону и не видела, как он надел шляпу, как повесил на руку плащ и ушел. Тихонько, как это делал всегда, когда уходил из дому, прикрыл за собой дверь. На улице в нерешительности остановился. Куда идти? Что же дальше? Постояв немного, он вернулся, своим ключом открыл дверь, как открывал ее всегда, когда возвращался домой. В своем длинном халате Маша стояла все на том же месте, только лицо ее еще больше побледнело и вытянулось. Казалось, она не видела и не слышала, как он уходил и как вошел.

— Мария, нельзя же так: что ни ночь, то скандал.

— Ты чего вернулся? — Она вскинула голову и ладонями нервно поправила упавшие на лоб волосы. — Тебе, выходит, все можно, а мне, выходит, ничего нельзя. Ведь мы давно уже не живем вместе, а отбываем повинность, терпим друг друга. А во имя чего? Многие годы это наше безрадостное существование как-то еще скрашивал сын. Он подрастал, а мы смотрели на него и в душе на что-то еще надеялись, понимали, что сын — это было то последнее, что еще роднило и сближало нас. Теперь нет этого, последнего. Тимофей ушел от нас и к нам не вернется. Так что же у нас осталось? Ничего, пусто. И ты не указывай, что мне можно, а что нельзя, а наберись мужества и сознайся — нет, не мне, а самому себе сознайся, — что на уме у тебя не я, а Даша. Ведь так же? Ты любишь ее и никогда не переставал любить. Не зря же говорится: старая любовь не ржавеет… Да ты и женился на мне только для того, чтобы удовлетворить свое самолюбие и доказать Даше, что можешь жениться на любой девушке. Ведь так же? Сознайся — так! Только тогда я, дура, ничего не знала. И что у нас с тобой вышло? Горе да слезы… Так зачем же нам мучиться теперь, когда ничего у нас общего уже не осталось? Зачем находиться в одном доме, делая вид, что в нем живут муж и жена? Так жить я больше не могу и не буду. — Она тем же нервным движением руки снова поправила волосы, ждала, что же он ей ответит, а он стоял с поникшей головой, держал в одной руке шляпу и плащ, в другой портфель и молчал. — Ты струсил и вернулся потому, что тебе негде спать и что если ты… Что она сказала после слов «если ты»… Барсуков уже не слышал. Он выскочил на улицу и не останавливаясь направился вдоль дворов, чувствуя, как левая нога подворачивается и как ею неудобно ступать. Он даже споткнулся и все же не остановился. Вскоре он вышел на ту широкую, затененную тополями улицу, которая привела его к гаражу. И когда он остановился возле освещенных ворот, поперек которых лежал полосатый шлагбаум, и его встретил усатый, шумно зевавший вахтер, Барсуков подумал, что можно сесть в машину и куда-нибудь уехать. Но куда? А что, если укатить в степь и там, под скирдой соломы, скоротать ночь? «Ну, поклянись, что ты ночью не прятался с нею в скирде?» — послышался ему голос Марии. «Нет, одному мне сидеть в скирде нечего, — подумал он, беря у вахтера ключ от бокса. — А не переночевать ли мне в Казачьем курене? Готовая постель, там ночевали гости, так почему бы хоть один раз не переночевать там хозяину? Скоро Казачьему куреню придет конец, вот я с ним и попрощаюсь»…

— Тимофеич, и куда собрался на ночь глядя? — спросил вахтер, снова зевая и для приличия прикрывая кулаком усатый рот. — Али случилось какое дело неотложное? Али еще что?

— Именно — дело неотложное, — согласился Барсуков, усаживаясь за руль. — Ну, будьте здоровы!

Вахтер поднял, как руку, полосатую преграду, и «Волга» поспешно выкатилась со двора, кинула снопы слепящего света, выхватив из темноты кусок дороги, частоколом стоявшие тополя, белую стену хаты или сарая. Выехав за станицу и уже свернув на дорогу, ведущую к озеру, Барсуков почувствовал, что левый его ботинок сваливается с ноги и мешает нажимать на педаль сцепления. Он остановил машину, наклонился, чтобы узнать, что же там случилось с ботинком. «А, да ведь я так улепетывал от жены, что и шнурок забыл завязать, он-то и мешал мне идти», — с горькой улыбкой подумал он.

Обувь была приведена в порядок, и «Волга», понимая, что тут, в степи, медлить не полагается, понеслась что есть силы. И как только ее проворные колеса выскочили на плотину и под размашистым светом фар наискось от берега заискрилась, заполыхала водная гладь, Барсуков сразу же увидел Казачий курень. Ночью да еще издали, с темными глазницами окон, он казался небольшим заурядным домиком. Возле самого крыльца Барсуков выключил мотор, вылез из машины, постучал в дверь и позвал громко:

— Эй, хозяин! Принимай-ка гостя!

Коньков проснулся, по голосу узнал Барсукова. Загремели, падая, крючки, зажегся свет, и дверь распахнулась.

— Тимофеич? Ну, не ждал! Заходи, милостью прошу.

Коньков стоял перед Барсуковым босиком, в старой, вылинявшей майке и в узких, все время спадавших трикотажных кальсонах. Мигая сонными глазами, он по привычке поглаживал бритую, лоснившуюся на свету голову, еще не понимая, что могло привести сюда Барсукова в такую пору. Думал, что он приехал с гостями, может, с иностранцами или с командированными. Нет, заявился один, и вид у него был не то чтобы усталый, а какой-то измученный. Хотел же он казаться веселым, говорил нарочито громким голосом, шутил, а улыбался как-то через силу, с болью.

— Ну что, Игнат Савельевич, отыщется для меня местечко в Казачьем курене?

— Об чем вопрос, Тимофеич? Для тебя место завсегда найдется. К тому же курень-то наш что-то давненько уже пустует, — ответил Коньков. — А чего домой не поехал?

— Дома что-то плохо спится, мучает бессонница, — соврал Барсуков тем же шутливым тоном. — Вот я и решил переночевать в курене, близ озера, так сказать, на лоне природы. Говорят, в курене чертовски здорово спится! Это правда?

— Истинно так, — подтвердил Коньков. — Ни я, ни гости на бессонницу не жалуемся.

— Значит, говоришь, пустует курень? А что так?

— Сам удивляюсь. Уже более месяца никого не было. Да и Казаков что-то не появляется. — Коньков подтянул спадавшие кальсоны. — Тимофеич, может, желаешь повечерять? Есть у меня жареная рыба. Можно чайку согреть. Это я мигом!

— Спасибо, ничего не надо. Пойдем наверх, покажи мою кровать, и я завалюсь спать. Извини, что ночью побеспокоил.

— А я уже выспался. И еще могу запросто соснуть.

— Машину я поставил возле крыльца. Не опасно?

— Пусть стоит, никто ее не тронет.

— А как на озере?

— Спокойно.

— Браконьеры не навещают?

— Таких, чтобы злостных, не бывает, а так всякие рыбаки с удочками посиживают. — Коньков снова энергично поддернул широкие в поясе кальсоны. — Недавно стал появляться на озере один старичок. Худенький собой, щуплый, с бородкой. Каждое утро из Холмогорской приезжает на велосипеде с моторчиком. Видать, заядлый рыболов, но чудак из чудаков… Почему чудак? Да потому, что рыбу домой не возит, все, что изловит, оставляет в озере. Обычно усаживается возле камышей. Поймает карпа, снимет с крючка и начинает с ним собеседование, ну все одно как с человеком. Потом обмеряет рыбу сантиметром, что-то себе запишет и опустит ее в приготовленную запруду. Карп плавает, а старик рассматривает его со всех сторон и опять заводит с ним беседу. То о чем-то спросит, то упрекнет карпа, — дескать, спина у него узкая, и плавники короткие, и чешуя неплотная — и при этом скажет: «Шут косолапый!» Потом попрощается с ним, легонько опустит в озеро и опять скажет: «Плыви, шут косолапый, да не попадайся на крючок». И опять сидит, ждет клева. Мне как-то сказал, что рыба в нашем озере находится в плохом состоянии и что со временем она может совсем перевестись. Я спросил, почему он так думает. Потому, говорит, что рыбное хозяйство у нас сильно запущено и ведется абы как. И начал пояснять по-научному.

— Кто он, этот старик? Узнал?

— Звать Ефим Петрович Колесников, сказал, что доводится тестем нашему главному агроному, — охотно ответил Коньков, не забывая о своих непослушных кальсонах. — В Холмогорской он недавно. Раньше жил где-то под Азовом, а зараз перебрался к дочке и к зятю.

— Насчет того, что рыбное дело у нас в запустении, старик, безусловно, прав, — согласился Барсуков. — Он что, ихтиолог?

— Что? Как ты сказал?

— Ну, ученый по рыбе.

— Так, на вид мужчина вполне нормальный.

— Ну, спать! — Барсуков взглянул на часы. — Уже поздно!

Коньков еще раз поддернул кальсоны, неслышно, босыми ногами, прошелся по мягкому ковру, как по траве-отаве, хотел еще что-то сказать и не сказал, оставил на утро, и теми же неслышными шагами спустился по лестнице.

21

Пока Барсуков ехал на озеро, мечтая как следует отоспаться в Казачьем курене, пока разговаривал с Коньковым, ему казалось, что ничего, собственно, не случилось и что стоит ему прикоснуться к подушке и закрыть глаза, как он тотчас же уснет тем крепким, спокойным сном, каким обычно снят младенцы или здоровые, не обремененные ни заботами, ни тревогами люди. Но вот на лестнице утихли шаркающие шаги босых ног Конькова, и Барсуков остался один в большой комнате с непомерно широкой, стоявшей у окна кроватью, с большеголовым торшером, с коврами на стенах и на полу, и ему вдруг стало так тоскливо и так одиноко и неуютно, что он уже забыл о подушке, опустился в кресло и задумался.

Мысленно он снова вернулся в свой дом, видел жену в длинном халате, ее злые глаза, слышал ее гневный голос и понимал, что спать ему в эту ночь не придется и что напрасно он сюда приехал. И самой неприятной была мысль о том, что Мария каким-то своим, особым женским чутьем все же проникла в ту тайну тайн, которую на протяжении стольких лет он хранил, что называется, за семью замками, старательно упрятав ее не столько от других, сколько от самого себя. А зачем прятать? С какой целью? Он никогда об этом себя не спрашивал. Да и зачем спрашивать себя об этом? Он знал, что любит Дашу и что это нестареющее чувство, всегда приносившее ему одну только радость, жило в нем само по себе, помимо его воли, и если бы он даже захотел избавиться от него и забыть Дашу, то все равно сделать бы этого он не смог. И хотя это была любовь особенная, тайная и, как он сам ее называл, «безгрешная», и уж совсем не похожая на ту любовь, какой ее представляла себе Мария; хотя ни под скирдой, когда весело шумел дождь и пахло свежей соломой и он так близко видел ее милое, улыбающееся лицо, чувствовал ее дыхание, тепло ее тела, ни на озере, где они задержались до темноты, между ним и Дашей ничего недостойного, «грешного» не было и быть не могло, А кто этому поверит? Никто. Мария тоже не верит, и ее горькую, как полынь, обиду понять было не трудно. Иногда он становился на место Марии и сознавал, что нельзя, невозможно жить с одной женщиной, а любить другую, хотя бы даже и тайно, и что непристойно ложиться спать с одной, а думать о другой…

Поделиться с друзьями: