Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Семейный лексикон
Шрифт:

Работал он теперь консультантом по экономике у какого-то французского промышленника, и в Италию они приехали на машине вдвоем с французом, которого Марио возил по музеям и предприятиям, — правда, за рулем сидел француз, потому что Марио водить так и не научился. Мать и отец беспокоились и все время спрашивали друг друга, надолго ли это у Марио и когда же он наконец остепенится.

— Боюсь, он всегда будет таким неприкаянным! — говорила мать. — А жаль! Ведь он такой способный!

— Не знаю, не знаю, — говорил отец. — По-моему, этот француз — темная личность!

Марио пробыл в Италии не больше недели; потом они с французом уехали, и мы его опять долго не видели.

Маленькое издательство превратилось в большую, известную фирму [71] . Теперь там работало много народу. Поскольку старое здание было разрушено бомбежкой, они переехали в новое на проспекте Короля Умберто. У Павезе был теперь свой кабинет с табличкой «Редакционная коллегия». Павезе сидел за столом, курил трубку и с немыслимой быстротой правил корректуры. В перерывах он громко, с грустными завываниями читал «Илиаду» по-гречески. Или писал свои романы, стремительно и яростно черкая в рукописи. Он стал известным писателем [72] .

71

Издательство Einaudi по сей день выпускает художественную литературу, книги по истории, философии, литературоведению, политике и различным отраслям науки; сотрудничало с крупнейшими писателями XX в.: Э. Хемингуэем, Фр. Ск. Фицджеральдом, А. Миллером, Дж. Родари, К. Леви, И. Кальвино, Э. Моранте и др. В 1963 г. в Einaudi впервые вышла книга Н. Гинзбург «Семейный лексикон».

72

Чезаре Павезе начинал как поэт и переводчик англоязычной литературы, но в послевоенные годы больше занимался прозой. В 1950 г. за повесть «Прекрасное лето» был удостоен главной итальянской литературной премии «Стрега».

В соседнем кабинете разместился издатель, все такой же красивый, румяный, с длинной шеей и чуть посеребренными висками цвета голубиного крыла. На столе у него было полно кнопок и телефонов, и он больше не орал: «Коппа-а-а!» Синьорина Коппа больше не работала. Как и старый кладовщик. Теперь издатель, вызывая кого-нибудь, нажимал кнопку и говорил по селектору с нижним этажом, где было много машинисток и кладовщиков. Время от времени издатель принимался расхаживать по коридору, заложив руки за спину и склонив голову набок; он то и дело заглядывал в комнаты и что-то говорил сотрудникам гнусавым голосом. От робости его не осталось и следа, разве что в разговорах с незнакомыми людьми — впрочем, это была уже не робость, а какое-то холодное и загадочное немногословие. Такая манера обескураживала пришельцев: их словно обволакивал этот ледяной взгляд ясных голубых глаз, вопрошающий, оценивающий, удерживающий их на дистанции по эту сторону большого письменного стола. Робость была его орудием, тем препятствием, о которое пришельцы бились, как бабочки о стекло светильника; войдя в кабинет уверенными в своих силах и полными идей и планов, они к концу беседы чувствовали себя выбитыми из колеи, сомневались в своем уме и опыте; им казалось, что они представили совершенно беспочвенные идеи на суд холодного и строгого аналитика, который их молча рассмотрел и вынес приговор.

Павезе редко принимал посторонних. Обычно говорил:

— Я занят! Не мешайте! Пусть убираются к черту! Начхать мне на них!

А вот молодые сотрудники очень любили такие разговоры: от посторонних они могли поднабраться идей.

— Мне не нужны новые идеи! — говорил Павезе. — У нас их и так выше головы!

Часто на его столе звонил телефон, и в трубке слышался знакомый гнусавый голос:

— Там внизу этот пришел. Прими его. У него какое-то предложение.

— На кой нам его предложение? — отзывался Павезе. — У нас своих выше головы! Начхать мне на их предложения!

— Тогда отправь его к Бальбо, — говорил голос.

Бальбо выслушивал всех. Он всегда был рад новой встрече. От идей и планов не открещивался. Абсолютно каждая новая идея его захватывала, воодушевляла, волновала, и он тут же шел к Павезе ее излагать. Он входил в кабинет, маленький, с красным носом и невероятно серьезный, каким становился всякий раз, когда что-нибудь новое появлялось на его горизонте — человек или идея, а новое было во всем, на чем останавливались его маленькие голубые глазки, проницательные и наивные, простодушные и глубокие. Бальбо говорил, говорил, а Павезе дымил трубкой и накручивал волосы на палец.

Наконец Павезе изрекал:

— По-моему, полный бред. Когда же ты перестанешь слушать всяких идиотов!

Бальбо соглашался, что в какой-то мере это действительно бред, но, с другой стороны, в нем есть рациональное зерно, которое со временем прорастет, и опять говорил, говорил, потому что молчать он просто не умел. После разговоров с Павезе он отправлялся в кабинет издателя и там тоже говорил, маленький, серьезный, с красным носом, а издатель покачивался в кресле, глядя на Бальбо холодными ясными глазами, чертил на листке геометрические фигуры, зажав губами потухшую сигарету и скрестив ноги.

Бальбо никогда не правил корректуры. Он говорил: — Я не умею править! У меня получается слишком медленно. Я не виноват!

И никогда не читал книгу целиком. Он выхватывал наугад какие-то куски и сразу же вскакивал и бежал с кем-нибудь поделиться; довольно было пустяка, чтобы вдохновить его, и мысль уже работала без остановки, пока он ходил от одного стола к другому и говорил, говорил; так продолжалось до девяти вечера, потому что для Бальбо не существовало расписаний, он даже забывал пообедать. Когда столы пустели и в комнатах становилось тихо, он смотрел на часы, вздрагивал, надевал пальто и нахлобучивал на лоб зеленую шляпу. А потом шел по проспекту Короля Умберто, маленький, прямой, с портфелем под мышкой, останавливаясь иногда, чтобы полюбоваться на мотоциклы: все, что с мотором, очень его интересовало, а к мотоциклам он питал особую нежность.

Павезе говорил:

— И почему он всегда треплет языком, когда другие работают?

— Оставь его в покое! — отвечал издатель.

На стене в кабинете издателя висела маленькая фотография Леоне: он стоит наклонив голову, очки сползли на нос, волосы густые и черные, на щеке глубокая складка, а руки изящные, женственные. Леоне умер в Риме, в немецком блоке тюрьмы «Реджина Чели», в один из холодных февральских дней оккупации.

С той весны, когда немцы захватили Францию, я только один раз видела их втроем — Леоне, издателя и Павезе; мы с Леоне вернулись ненадолго из ссылки, куда нас отправили сразу после вступления Италии в войну. У нас было разрешение приехать всего на несколько дней, и мы каждый вечер ужинали вместе; кроме Леоне, меня, Павезе и издателя, за столом непременно был кто-нибудь из новых сотрудников издательства, а также люди, приезжавшие из Рима и Милана с новыми идеями. Бальбо тогда не было: он воевал на албанском фронте.

Павезе почти никогда не вспоминал о Леоне. Он не любил вспоминать далеких или умерших. Так прямо и говорил:

— Когда кто-нибудь уезжает или умирает, я стараюсь о нем не думать, потому что не люблю страдать.

Думаю, потеря Леоне была для него очень мучительна. Леоне был его лучшим другом. А это была одна из тех потерь, которые терзали его всю жизнь. Точно так же, как не мог он уберечься от страданий самых жестоких и мучительных в жизни — страданий любви.

Любовь он переживал, как приступ лихорадки. Приступ длился год или два, а потом Павезе выздоравливал, но еще долго ходил отрешенный, очумелый, как после долгой и тяжелой болезни.

Та весна, последняя весна, когда Леоне еще работал в издательстве, немцы подступали к Франции, а в Италии все ждали войны, — та весна кажется такой далекой. И война тоже уходит все дальше. В издательстве, когда в войну отопление не работало, сложили кирпичные печи; потом опять починили калориферы, но печки простояли еще долго, пока наконец издатель не велел их разобрать. В кабинетах были навалены рукописи, поскольку шкафов не хватало; потом поставили шведские стеллажи со съемными полками, достающие до самого потолка. В конце коридора была стена, выкрашенная в черный цвет, и на нее прикалывали кнопками гравюры и репродукции. Потом и кнопки, и репродукции выбросили и на их место повесили настоящие картины в металлических рамах.

Отец всю оккупацию провел в Бельгии. Он оставался в Льеже до последнего, работал в своем институте и не верил, что немцы войдут так скоро, потому что помнил прошлую войну, когда они простояли под Льежем целых две недели. Однако тут немцы не заставили себя ждать, и отец решил наконец закрыть опустевший институт и добрался до Остенде — то пешком, в толпе беженцев, то на попутных машинах. В Остенде его взял к себе в машину какой-то знакомый из Красного Креста. На отца надели халат и довезли до Булони. Тут они попали в руки к немцам. Отец и не подумал скрывать свое настоящее имя. Но немцы почему-то не обратили внимание на типично еврейскую фамилию и спросили его, что он намерен делать. Отец высказал пожелание вернуться в Льеж. Туда его и отправили.

Поделиться с друзьями: