Семейство Майя
Шрифт:
Карлос согласился, что тот вел себя благородно…
— Я рад слышать это от тебя, сынок, ибо ты знаешь, что такое быть истинным джентльменом! А теперь пройдемся по Атерро… Но сначала я должен купить табаку…
— Ну и чудак! — воскликнул Дамазо, едва Аленкар удалился от них на почтительное расстояние. — А выглядело все довольно некрасиво…
И тут же, безо всякого перехода, Дамазо принялся расточать похвалы Карлосу. Сеньор Майа даже не представляет себе, как давно он, Дамазо, жаждет с ним познакомиться!
— О, сеньор!
— Поверьте, я не из числа льстецов… Но вы можете спросить у Эги, сколько раз я говорил ему: сеньор Майа — самая прекрасная достопримечательность Лиссабона!
Карлос опустил голову и кусал губы, чтобы не расхохотаться. А Дамазо продолжал с восторженным простодушием:
— Поверьте, я говорил это со всей искренностью, сеньор Майа! От всего сердца!
Дамазо и в самом деле не кривил душой. С тех пор как Карлос поселился в Лиссабоне, он обрел в этом дородном, толстощеком юноше немого и преданного обожателя; даже лак ботинок, которые носил Карлос, и цвет его перчаток вызывали почтительное восхищение Дамазо и рассматривались им как важнейшие признаки принадлежности к высшему обществу. Карлос был для него воплощением шика, столь драгоценного шика: Бруммель, д'Орсэ, Морни — «того шика, что можно увидеть лишь за границей», как говорил Дамазо, закатывая глаза. В тот вечер, зная, что он будет ужинать в обществе сеньора Майа и наконец с ним познакомится, Дамазо провел перед зеркалом не менее двух часов, примеряя галстуки и опрыскивая себя духами, словно собираясь на свидание с женщиной; он также приказал подать экипаж к отелю к десяти часам и чтобы у кучера был цветок в петлице.
— А что, эта бразильская сеньора живет здесь? — спросил его Карлос; сделав два шага, он остановился и смотрел на освещенное окно второго этажа.
Дамазо проследил за его взглядом.
— Их окна выходят на другую сторону. Они здесь уже две недели. Шикарная пара… А она весьма соблазнительна, вы заметили? На пароходе я за ней приударил… И она даже удостоила меня несколькими словами! Но с тех пор как я вернулся в Лиссабон, у меня совсем нет времени: то ужин здесь, то вечеринка там, ну, и не без приключений… Сюда к ним я не мог заявиться, оставил только визитную карточку; но всегда пожираю ее глазами, когда встречаю… Может быть, наведаюсь сюда завтра, меня уже одолевает нетерпение… И если только встречу ее одну, влеплю ей поцелуйчик! Не знаю, как вы поступаете в таких случаях, а я вот так, у меня с женщинами метода одна: натиск! Налететь и не давать опомниться!
В эту минуту из табачной лавки вернулся Аленкар с сигарой во рту. Дамазо простился и громко, чтобы услышал Карлос, крикнул кучеру адрес Морелли, певицы из Сан-Карлоса.
— Добрый малый этот Дамазо, — сказал Аленкар, беря Карлоса под руку, когда они оба двинулись вперед по Атерро. — Он часто бывает у Кознов, он там любимец общества. Богатый молодой человек — сын старого Силвы, ростовщика, который весьма поживился за счет твоего отца, да и за мой тоже. Но Дамазо носит фамилию Салседе; это, кажется, фамилия его матери или просто придуманная. Добрый малый… А отец его был мошенник! Помнится, Педро как-то бросил ему, так надменно, как он это умел: «Вы, Силва, — иудей, вам бы только денег, и побольше!..» Другие времена, мой Карлос, славные времена. Тогда были люди!
И весь долгий путь по Атерро, печальный, в тусклом свете газовых фонарей, похожих на похоронные факелы, Аленкар предавался воспоминаниям о «славных временах» своей молодости и молодости Педро; и сквозь патетику его фраз Карлос ощущал чуть слышный аромат умершего мира. Тогда еще в юношах не отпылал жар гражданских войн, и они растрачивали его в кофейнях и на скачках в Синтре. Синтра служила им также и любовным гнездышком: там, под сенью романтических кущ, барышни из дворянских семейств падали в объятия поэтов. Все девушки были похожи на Эльвиру, все юноши — на Антони. Казна богатела, двор веселился; возрождение изящных искусств и галантности придавало величие стране — прекрасному саду Европы; из Коимбры прибывали бакалавры, жаждущие поразить всех своим красноречием; королевские министры увлекались мелодекламацией; и один и тот же лирический пафос пронизывал оды и законодательные проекты…
— Лиссабон в те времена был веселее, — заметил Карлос.
— Не в этом суть, мой милый! Он — жил! Его не наводняли, как нынче, все эти ученые рожи с их философским пустословием и позитивистской чепухой… В нем властвовали сердце и пылкость чувств! Даже в политике… Нынче политика — это свинарник, в ней подвизается банда мерзавцев… В те времена при дворе царило вдохновение, царила непринужденность!.. А сколько было светлых голов! И кроме всего этого, милый, сколько там было прекрасных женщин!
Плечи Аленкара сгорбились в тоске по утраченному миру. И он выглядел еще более скорбным со своей вдохновенной гривой, выбивавшейся из-под широких полей старой шляпы, и в потертом, плохо сшитом рединготе, явно жмущем ему под мышками.
Какое-то время они шли молча. Но на улице Зеленых окон Аленкару захотелось освежиться. Они зашли в небольшую таверну, где в подвальном полумраке желтое пламя керосиновой лампы освещало мокрую цинковую стойку, бутылки на полках и мрачный силуэт хозяйки с обвязанной платком щекой. Аленкар явно был в этом заведении своим человеком: едва он узнал, что у сеньоры Кандиды болят зубы, он, спустившись с романтических облаков, стал дружески давать ей различные советы, облокотившись на мокрую стойку. И когда Карлос хотел заплатить за выпитое, Аленкар рассердился, бросил монету в два тостана на цинковую поверхность и воскликнул с благородным негодованием:
— Здесь я угощаю, мой Карлос! Во дворцах пусть платят другие… Но здесь, в таверне, плачу я!
Выйдя на улицу, он взял Карлоса под руку. После нескольких шагов, пройденных в молчании, Аленкар снова остановился и произнес рассеянно, задумчиво, словно захваченный торжественностью ночи:
— Эта Ракел Коэн божественно хороша, мой милый! Ты ее знаешь?
— Видел.
— Она не напоминает тебе библейских женщин? Я не имею в виду какое-нибудь из этих мужеподобных созданий — Юдифь или Далилу… Но она похожа на одну из тех женщин, которых Библия столь поэтично именует лилиями… Она — ангелоподобна!
Ракел Коэн была платонической страстью Аленкара, его прекрасной дамой, его Беатриче…
— Ты видел недавно в «Национальной газете» стихи, которые я ей посвятил?
«Настал апрель! О, будь моей…» — Молил смиренно розу ветер.Вышло недурно! Здесь есть маленькая хитрость: Настал апрель, о, будь моей… Но потом: Молил смиренно розу ветер. Понимаешь? Получилось весьма удачно. Однако не воображай себе ничего предосудительного, я за ней даже не ухаживаю… Она — жена Коэна, моего друга, моего брата… И Ракел, она тоже для меня как сестра… Но она божественна. Какие глаза, сынок, словно влажный бархат!..
Аленкар сорвал с себя шляпу и подставил лоб струе воздуха. Затем произнес уже другим тоном, но словно бы с трудом:
— Этот Эга весьма талантлив… Он часто бывает у Коэнов… И Ракел находит его остроумным…
Карлос замедлил шаг: они уже подходили к «Букетику». Аленкар бросил взгляд на строгий монастырский фасад особняка, погруженного во тьму и глубокий сон.
— Великолепный дом… Ступай, мой милый, а я побреду в свою нору. Когда захочешь, сынок, найдешь меня на Дубовой улице, дом пятьдесят два, третий этаж. Дом принадлежит мне, но я занимаю третий этаж. Сначала жил на первом, но постепенно поднимался все выше… Если где мне и удалось подняться, мой Карлос, так только там…
И Аленкар сделал жест, означавший, что его невзгоды не стоят внимания…
— Ты должен как-нибудь у меня пообедать. Я не могу задать тебе банкет, но суп и жаркое обещаю… Мой Матеус, негр (и скорее друг, чем слуга), который у меня уже много лет, умеет, когда нужно, показать свое поварское искусство! Он часто угощал обедами твоего отца, моего бедного Педро… В те времена в моем доме было шумно и весело, мой мальчик. Я давал и кров, и стол, и деньги многим из тех проходимцев, что нынче разъезжают в казенных каретах с фельдъегерем… И, завидев меня, отворачиваются…