Семья Буссардель
Шрифт:
Кроме того, Рамело любезно предложила отвести девочек в ее квартиру. Там они были достаточно далеко, чтобы крики матери не доходили до них; присматривать за ними взялась другая соседка.
– Сейчас уберу картинку, - сказала Рамело. Она прошла за кровать и сняла со стены гравюру в рамке, повешенную в алькове для украшения. Это была благочестивая картина, некогда полученная Лидией в пансионе "в награду за успехи и примерное поведение"; выйдя замуж, Лидия привезла ее с собою вместе со всей обстановкой своей девичьей комнаты. На картине изображен был страшный суд, в преисподней, представлявшей собою нижнюю часть композиции, кишмя кишели грешники и грешницы. Фигуры этих мертвецов, терзаемых адскими муками, по-видимому, пугали роженицу.
Рамело положила гравюру на столик и вернулась к постели. Лидия застонала. Просунув руку под одеяло, Рамело осторожно ощупала ей живот. С жалобными стонами роженица вглядывалась в наклонившееся над нею лицо, полное сосредоточенного внимания. Но в ответ на этот испуганный, вопрошающий взгляд Рамело только улыбнулась ей успокоительно; видя, что она тяжело дышит, что на лбу у нее выступили капли пота, она смочила мягкую тряпочку розоватым туалетным уксусом, провела ею по вискам Лидии у края чепчика, потом за ушами, по шее и верхней части груди. Вскоре боли стихли.
– Что Флоран делает?
– спросила Лидия, переводя дыхание.
– Почему его нет здесь? Который час?
– Буссарделя я послала в аптеку, ведь Батистина каждую минуту может мне понадобиться. Он сейчас вернется... Который час? Да уж одиннадцатый. Вам, поди, душно?
– добавила Рамело, раскачивая створку распахнутого окна, чтобы в комнату влилось хоть немного вечерней прохлады.
С улицы доносились обычные городские шумы. В летний вечер люди любят постоять на пороге своего дома. Слышны были неторопливые разговоры.
– Рамело!..
– тихо позвала Лидия.
– Что, голубушка?
Рамело в сотый раз подошла к алькову. Со дней Революции она сохранила и даже несколько подчеркивала привычку называть людей просто по фамилии и требовала, чтобы и к ней так обращались. Впрочем, такая манера шла этой пятидесятилетней резкой, прямолинейной, непосредственной женщине, гордившейся своей прямотой, особе черноволосой, смуглой, с весьма заметным темным пушком над губой. Она придерживалась повадок и даже покроя платья, царивших в прошлое столетие. С трудом отвыкла она от обыкновения говорить со всеми на "ты", которое пустила в ход газета "Меркюр насиональ", когда Рамело было двадцать пять лет, и так и не признала новой моды на гладкие юбки без сборок и складок; ни за что на свете не отказалась бы она от чепца а-ля Шарлотта Корде, в котором с возрастом стала походить на мужчину, перерядившегося женщиной. Она носила такой чепец и зимой и летом и, полагая, что платит достаточную дань моде, изредка меняла цвет и материал ленты, украшавшей его. Когда ее корили за это пристрастие, она сердито отвечала, что кокетство, по ее мнению, черта презренная и в ее время женщины не нуждались в таком оружии. Но говорила она это не вполне искренне, ибо оставалась верна не столько эпохе Декларации прав человека, сколько поре своей молодости, - тут бывшая патриотка не так уж отличалась от тех старых дев, которые, упорно желая скрыть свое одиночество и увядание, наряжаются в старомодные одеяния, какие они носили в двадцать лет.
– Рамело... дорогая!
– шептала Лидия.
– Пока мы одни, поговорите со мной откровенно. Ничего не скрывайте. Вас удивляет мое состояние, да? Дело совсем не движется. Верно? Что со мной? Заклинаю вас, скажите правду!..
– Ничего, ничего, милочка. Лежите себе спокойно, не расстраивайтесь. Что вы там еще выдумали?
– Ах, зачем вы говорите со мной как с маленькой? Подумайте, ведь я уже два раза рожала. Я хорошо помню, как тогда себя чувствовала, поэтому-то я и тревожусь: оба ребенка дались мне так легко. Что же сейчас-то со мной?
Прерывисто дыша, она приподнялась и схватила за руки свою приятельницу. Лучше уж было ответить ей, не давать ей так волноваться.
– Прежде всего, - сказала Рамело, - ребенок, как видно, необыкновенно крупный. Вы это уже знаете и, конечно, можете только гордиться этим. Сколько ваши дочери весили, когда на свет появились?
– Аделина - семь с четвертью фунтов, а Жюли - восемь.
– Ну вот! А теперь ждите здоровяка фунтов на десять с половиной, а то и больше. Я даже подумываю... Во всяком случае, он больше своих сестриц, это уж наверняка.
– Все это не объясняет...
– Погодите, дайте договорить!.. К тому же очень много вам пришлось пережить. Столько волнений было за последний год, столько страхов! Не по вашей они натуре. Да еще и пища была скудная, плохая, когда вам нужно было кушать вдосталь. Вот силы-то у вас и подорвались, и нервы расстроились. Эх, будь вы такая же выносливая, какими были мы лет двадцать назад, - другое дело. Я вот, честное слово, собственными своими глазами видела, как одна гражданка родила на празднике Федерации и вернулась домой с младенчиком на руках. Вот это были женщины!
Вспоминая пережитые времена Революции, Рамело умолкла, глядя вдаль затуманенным взглядом, и тихонько покачивала головой, не замечая, что у Лидии опять начались боли. Но при первом же ее стоне Рамело возвратилась к своим обязанностям, засуетилась, захлопотала, давала советы, уговаривала, успокаивала.
– Ну, хотите, скажу вам, куда Буссардель отправился?
– сказала она в заключение.
– Пошел за повивальной бабкой. Очень знающая повитуха!
– Боже мой!
– со стоном сказала Лидия, и чувствовалось, что она уже теряет силы от своих мучений.
– Боже мой! Какая-то неизвестная женщина...
– Ах, нет! Моя приятельница. Сколько раз она при мне принимала роды. Во всем Париже не найдешь такой опытной повитухи. Ей на улице Анфер золотую медаль выдали. Успокойтесь, пожалуйста. Напрасно я с вами столько разговариваю, утомляю вас...
Через четверть часа раздался звонок - возвратился Флоран. Батистина, надевшая мягкие туфли, чтобы шагов ее не было слышно, прокралась по коридору из кухни к входной двери. Флоран вошел в спальню в сопровождении повивальной бабки. Рамело взяла ее под руку и подвела к постели. У порога стояли муж и служанка, оба вежливо улыбались, словно хотели помочь первому знакомству страдающей роженицы с той женщиной, которая могла избавить ее от страданий.
Лидия протянула руки к этой почтенной особе и ухватилась за ее руки, сжимая их крепко, до боли. Таким же движением молила она о помощи и Рамело, но на этот раз слезы полились у нее из глаз и, хотя в эту минуту схватки отпустили ее, она не в силах была говорить.
– Полно, полно, - сказала повивальная бабка в качестве вступления. Давайте-ка посмотрим...
Она повернулась к Флорану и, подняв брови, многозначительно посмотрела на него, предлагая ему этим взглядом удалиться.
– Я бы лучше остался, - сказал он.
– Ну хоть пока вы осмотрите ее. Мне хочется знать...
Вмешалась Рамело:
– Вы все будете знать. Ручаюсь. Отцу не следует быть при родах.
И она подтолкнула его к прихожей. Чувствуя себя неловко перед этим женским ареопагом, он покорно подчинился изгнанию и вышел бочком.
"Куда же мне деваться?" - думал он в смущении, озираясь вокруг, словно прихожая была для него местом незнакомым.
Ведь квартира еще не была свободна, и Париж еще не освободили... Весной три австрийских офицера съехали, но добрая слава, которую улица Сент-Круа заслужила своим радушием, привела к тому, что бюро реквизиции прислало вместо них нового постояльца. Присланный лейтенант один занимал две комнаты, а его денщик, исполнявший также обязанности конюха, помещался в конюшне вместе с его верховой лошадью... Семье Буссардель по-прежнему приходилось довольствоваться спальней и смежной с нею гардеробной.