Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Семья Буссардель
Шрифт:

Дело с арендой земли на острове было решено. Оставалось только ждать назначенного срока, после которого могла состояться покупка. Амели и Эдгар не ездили больше на остров. Они уже совершили все, какие только можно, экскурсии по старому городу и по ближайшим окрестностям. Мало-помалу у них снова вошло в привычку часами сидеть в саду при гостинице. С наступлением жарких весенних дней Эдгар утомлялся от малейших усилий.

В послеобеденные часы Амели обычно отдыхала в своем излюбленном уголке под густой сенью питтоспорумов, но со временем она вынуждена была покинуть свое убежище: один за другим кусты покрывались цветами, и запах их становился слишком одуряющим. Она обнаружила тенистое местечко под кипарисами, имевшее преимущество перед ее прежним приютом: кипарисы, как завеса, отгораживали собеседников от всего остального парка. Здесь-то Амели и повела серьезный разговор со своим деверем.

– Милый Эдгар, - начала она, - надеюсь, теперь мы с вами близкие друзья и вряд ли вы неверно истолкуете мои намерения и слова.

Он неожиданно внимательно посмотрел на нее и ничего не ответил. А она продолжала:

– Мы с вами уверены друг в друге, знаем, что каждый из нас сохранит слова другого в тайне. Но какое бы доверие вы ко мне ни питали, на некоторые мои вопросы вам, возможно, будет неприятно ответить. В таком случае не насилуйте себя, я не посетую на ваше молчание. Вот так. Мне хотелось бы, чтобы вы поговорили со мной о Викторене.

– С превеликим удовольствием, - отозвался Эдгар, и напряженное выражение его лица сразу смягчилось.

– Я ведь о нем почти ничего не знаю, ни его прошлого, ни его отрочества, ни тех событий, которые предшествовали его появлению в нашем доме.

Амели, не перебивая, слушала Эдгара, устремив на него пристальный, даже, пожалуй, тревожный взгляд, каким она не смотрела на него, когда несколько недель тому назад он говорил о всех прочих Буссарделях. И тон самой беседы свидетельствовал о ее важности и значительности и о глубокой близости, установившейся между беседующими. Впрочем, сейчас Эдгар не просто беседовал с Амели, он как бы исповедовался перед ней. Она то и дело одобрительно покачивала головой, иногда задумчиво произносила "ага". Но Эдгар не сказал всего: природное великодушие, изливавшееся разом и на Викторена и на Амели, заставило его умолчать о том, что могло бы опорочить одного и задеть другую. Однако он не лгал. Он говорил о трудном характере Викторена в детстве, о многочисленных неприятностях, которые он доставлял семье, о том, что их отец вынужден был в конце концов отдать его в пансион с особо строгим режимом. Он дал понять, что в Жавеле удалось смирить буйный нрав Викторена (Эдгар употребил это выражение из стыдливости) и что лишь в день свадьбы семья отпустила узду. Эдгар не только считал справедливым, чтобы Амели знала, что думать по тому или другому поводу, но и понимал, что для такой женщины, как его невестка, любые неприятные открытия, касающиеся Викторена, не испортят ее отношений с мужем - наоборот, послужат им на пользу: ведь равновесие тут зависело только от Амели, ибо Викторен, возможно, и исправится со временем, но вряд ли окончательно обуздает врожденные свои свойства.

– Теперь мне все стало яснее, - произнесла Амели, когда Эдгар замолк. Вы, братец, сделали доброе дело, рассказав мне все без утайки. Я вам очень благодарна и даже еще сильнее к вам привязалась.

Порывистым, грациозным движением, придававшим всей ее крупной фигуре

– Если уж быть совсем откровенной, то признаюсь: я ждала худшего. Да, да, наш брак сопровождался столь исключительными обстоятельствами, что я не раз приходила к самым безумным предположениям.

– Как же так? Вы чувствовали, что от вас что-то скрывают, выдумывали бог знает какие тайны и в течение целого месяца даже не попытались рассеять свои тревоги? С Виктореном-то вы не говорили?

– Нет, я предпочла воздержаться от расспросов. Он или солгал бы мне, что запутало бы все еще больше, или сказал бы правду и тогда не простил бы мне своего унижения.

– Но меня-то ведь вы могли бы спросить.

– А вы бы мне ответили? Ответили бы так, как вот сейчас говорили?

– Не знаю, милая Амели, возможно... Но я просто подавлен, что вы так мучились, не показывая виду. Даже я ничего не заметил.

– Я уверила себя, - произнесла Амели, вскинув головку, - что такова обязанность жены.

– Меня другое удивляет, - помолчав, проговорил Эдгар, - а именно... коль скоро мы теперь ведем откровенный разговор...

Амели одобрительно кивнула головой.

– Меня удивляет другое. Если перед браком вас мучили такие мрачные предчувствия, как же вы так легко на него согласились... Я отлично знаю, что Викторен красавец, что внешность его сама за себя говорит и многие девушки на вашем месте...

Амели подняла руку, желая прервать Эдгара: нет, все это было совсем не так.

– Признаюсь, он не был мне неприятен, - произнесла она, - но не так уж и прельстил меня. А дело в том, Эдгар, что я находилась в ужасном положении, я вынуждена была с закрытыми глазами согласиться на первую же представившуюся партию. Мне не приходилось привередничать.

– Однако ж...

– Подождите, выслушайте меня. Постараюсь как можно короче объяснить вам, что привело меня к этому браку. Я хотела рассказать обо всем этом самому Викторену вечером после свадьбы, да не удалось; а с тех пор не представилось подходящего случая. Вы первый из всей вашей семьи узнаете, ведь, насколько мне известно, мои родители не открыли вашим правду, или, во всяком случае, всю правду. Я воспитывалась в аббатстве Буа, у монахинь-августинок. Родители отдали меня туда за год до конфирмации, то есть когда мне пошел одиннадцатый год. Было решено, что я пробуду там пять лет, вплоть до конца учения. Мои родители отнюдь не ханжи. Папенька унаследовал от своего отца философические взгляды, а он, как я вам, кажется, говорила, был вольтерьянцем, и маменька в свою очередь усвоила эти воззрения. Так что вся семья, по примеру многих семей нашего круга, блюдет обычаи и выполняет все религиозные обряды, не имея, как говорится, истинной веры. Такова, в общем, набожность людей светских. И набожность эта требует, чтобы девицы получали религиозное воспитание. Все мои кузины, все дочки маменькиных подруг воспитывались в монастырских пансионах.

Что касается меня, то, когда я поступала в аббатство Буа, в сердце моем жила наивная, детски-сентиментальная вера. Я была задумчивой, скрытной девочкой. Маменька всегда меня упрекала, что я "дуюсь". На самом же деле я была просто робкой, застенчивой, мне не хватало милого ребяческого кокетства и веселости - словом, живости во мне не было. Очутившись в монастыре, я прежде всего почувствовала удивительный душевный покой. Кончилась, слава тебе господи, моя беспокойная жизнь: ведь маменька не любила сидеть дома и таскала меня за собой повсюду - и по визитам, и отправляясь по делам. Надо сказать, что это было в моде: матери охотно появлялись в свете в сопровождении своих детей, а дети смертельно скучали, сидя в уголке гостиной на мягком стуле. Монастырь приветливо встретил меня, укрыл; я с радостью, как в вату, зарылась в размеренное существование. Среди сестер, ведавших нашим религиозным воспитанием, была одна монахиня, которую я сначала побаивалась, а затем стала обожать. Щеки у нее были впалые, глаза ввалившиеся, казалось, вся она устремлена внутрь себя. Она славилась своим благочестием, и говорили, что она вдохновляется чисто испанским религиозным рвением. Старшие воспитанницы утверждали, что матери-игуменье не раз приходилось вмешиваться и умерять ее пыл; в ее келье поселили еще одну монахиню, а то наша воспитательница ночи напролет проводила в молитве, преклонив колена прямо на каменный пол. Звали ее сестра Эммануэла; к концу первого года ее пример, ее постоянная близость так воспламенили мою душу, что я решила принять постриг.

Но я была еще совсем ребенком. О своем решении я поведала домашним в летние каникулы только к концу второго года пребывания в монастыре, и то под большим секретом. Меня хвалили за благоразумие, за успехи в учении, не допытываясь мотивов моего усердия. Когда же маменьке стало известно, к чему я себя готовлю, она лишь поглядела на меня удивленно и недоверчиво; но желание мое было столь пламенно, так настораживало меня против всех препятствий, которые могли стать на моем пути, что моя наблюдательность неестественно обострилась: я сразу поняла, что мое намерение стать монахиней не понравилось домашним. Однако прошли каникулы, настало время отправляться в аббатство на улицу Севр, а маменька даже и не попыталась разубедить меня. Зато в монастыре меня ждало жестокое испытание. Первым делом я бросилась искать сестру Эммануэлу - мне всегда после каникул не терпелось поскорее ее увидеть, - но вдруг я услышала страшные слова: отныне мне запрещено подходить к ней. Набравшись смелости, я осведомилась о причинах этого запрета, но мне не ответили. Мне было строго-настрого наказано не вступать в разговоры с моей обожаемой сестрой Эммануэлей, да и ей, видимо, тоже было сделано соответствующее внушение, потому что мне ни разу не удалось встретиться с ней даже взглядом, хотя я пускалась на всяческие уловки и хитрости. Меня поручили особым заботам другой сестры, ничуть не похожей на сестру Эммануэлу и принадлежавшей к типу жизнерадостных монахинь.

Все это делалось молча, без объяснений, меня даже не пожурили, никто не пытался повлиять на меня, чтобы отговорить от моего намерения. Но теперь все мое воспитание пошло в ином, более светском духе. Меня стали обучать изящным искусствам, особенно поощряли мои занятия пением, меня включили в число учениц, проходивших курс танцев, и я присутствовала на уроках, где нам преподавали хорошие манеры, а главное, во время каникул меня в том году отправили к моей двоюродной бабке Патрико, которая доводилась мне крестной матерью.

Жила она в Сен-Клу, в усадьбе, которая мне очень нравилась в просторном доме, сложенном из белого камня, под черепичной крышей; по каждому фасаду была дверь, выходившая на крыльцо, и над крыльцом - маркиза из гофрированного цинка. Крестная была - слава богу, она и теперь жива!.. довольно своеобразной особой. Родная сестра моего деда графа Клапье (того самого - поборника гуано), она всю свою жизнь была атеисткой, еще большей, нежели брат. Я не знала ни ее покойного мужа, который был сенатором при Империи, ни их единственного сына, умершего от холеры. После этих несчастий крестная стала чуточку странной, опустилась, отказывалась бывать в Париже и говорила, что, если кому-нибудь угодно наслаждаться ее обществом, пусть пожалует к ней: переехать через Сену по мосту возле Сен-Клу дело нетрудное. Ее резкость, ее пристальный взгляд и весь ее грозный облик пугали меня; но она ко мне благоволила: по ее словам, из нашей омещанившейся семьи я меньше всех ее раздражала.

Поделиться с друзьями: